Чертово колесо, стр. 17

Бес подобрался к голому старику, бормотавшему какую-то чушь:

— Я вижу страх! Мать, помоги! Драконы готовы пахать! Я делал звезды из кала! Аркан, лети мимо! Небо открыто для черепах!

Глаза старика округлились и блестели. Бес крепко взял в лапы костистое лицо и неторопливо высосал горькое и дряблое дыхание. Отплевываясь, в досаде принялся выискивать новую пищу.

Паломники встревожено заворочались. Они были беззащитны. Их двойники блуждали далеко отсюда, в иных местах и временах, а те, что тут, неопасны, слабы и заняты очисткой завалов памяти перед последней дорогой. Всем известно, что где-то на далеком троне тысячерукий и тысяченогий бог держит нити всех жизней, а майский жук, подлетая к трону, изредка наугад перекусывает одну из них.

Бес приступил к трапезе. Вырывать из ослабевших оболочек последние вздохи и охи было легко и просто. Двойники, сгрудившись, напряженно следили за ним. А бес, чувствуя власть, не спеша выцеживал всхлипы, стоны и шепот.

Краем глаза он видел, что из-за курчавой от резьбы каменной колонны выглядывают недовольные местные ведьмы. Слишком маленькие, они не решаются напасть, но настойчиво зыркают из укрытия, пуская пучки брани:

— Пошел отсюда!

— Урод, чужак!

— Наше, не твое!

— Не трогай!

Пока они ругались, он делал свое дело. Но когда ведьмы пропали, забеспокоился — они могли привести больших нетопырей и оборотней. В спешке догрыз пищу, взлетел на стену и стал смотреть, как монахи укладывают мертвых на длинные куски оранжевой ткани. Побросав кости и кальяны, приплелись похоронщики с носилками и начали в недоумении озираться.

Голод исчез, но выслал вместо себя похоть. Лететь дальше! С непривычки раздувшись и отяжелев, бес покинул стену и медленно полетел вдоль реки.

Горы росли в слоистом тумане. Трудно петлять между ними с набитым брюхом! Надо подняться выше — туда, где нет ни птиц, ни духов, ни облаков, а только густой воздух, рассыпаясь на блестки, звенит в тишине. Изморось опять покрыла морду и крылья. Стало трудно лететь.

Скоро он увидел всю Большую Долину, Индию. Она проглядывала сквозь хлопья пара, простиралась до самой полосы океана».

— Все, глава кончилась. — Гоглик украдкой взглянул на девочку, молчавшую в кресле (за время чтения она не пошевельнулась.) — Кто такие? Что такое? Что за жрецы, монахи, шаманы? Ничего не понимаю!

— Он сбежал от хозяина, теперь должен спрятаться, — объяснила Ната так, словно речь шла о пропавшей кошке. — А шаманы — вроде наших попов, только не молятся, а пляшут и воют. По телеку показывали. Ты вообще веришь, что они есть — бесы, ведьмы, какие-то странные двойники?

— Кто его знает… — уклончиво ответил Гоглик, который был не очень крепок по этой части и всегда просил, чтобы не тушили свет, пока он не заснет. — Двойники-дневники! Наверно, есть… Ночью летают, спать не дают. Вот один сбежал и будет теперь шастать повсюду… На тебя прыгнет! — Он опять попытался дернуть Нату за косички, но получил крепкий отпор и притих.

Тут бабушка позвала их к столу. Гоглик, пряча рукопись, пообещал завтра продолжить чтение, а сам подумал, что готов читать вслух вечность, только чтобы рядом были эти глаза с лукавинкой.

— А такое можно читать детям? — спросила напоследок Ната, аккуратно складывая свои глянцевые тетрадки и с некоторым беспокойством косясь на замусоленную газету, в которую упакована рукопись.

— Конечно, — беспечно отозвался Гоглик. — Да и какие мы дети?.. Ты что?.. Дети вон в песочке играют!

— Нет, пока мне не исполнится семнадцать лет, я еще ребенок, мне мама объяснила. И все, не перечь! — ответила Ната, что вовсе не обнадежило Гоглика, больше заинтересованного бретельками на ее плечах, чем всеми гадами на свете.

Он смотрел, не отрываясь, как Ната собирает учебники, и думал, что было бы хорошо поскорее жениться на ней и всю жизнь быть вместе, рядом.

— Эй! — очнулся он от ее голоса. — Что с тобой? Тебе плохо? Тошнит?

— Нет, только голова распухла от этих ведьм… — И он стал с остервенением тереть затылок и даже перевязал лоб носовым платком.

А Ната размышляла, как можно питаться чужими дыханиями — ведь это противоречит химии!.. А во время поцелуев?.. Показывают же по телевизору, как люди по полчаса целуются рот в рот!.. Куда тогда они дышат?.. Может, это и есть «питаться»?..

Делать уроки они больше не стали: у Гоглика от одной мысли об алгебре поднималась дурнота, Ната не настаивала — ей тоже было не по себе. Поэтому приглашение на завтрак оказалась очень кстати. Они отправились на кухню, где бабушка, все болезни лечившая цыплятами-табака и горячими хачапури, усадила их за стол и принялась угощать так, будто они только что вернулись с войны.

8

Нана заставляла себя идти на свидание. Она останавливалась, рассеянно смотрела вдоль улицы в поисках такси. Надо ехать к старой филармонии и пересесть в машину к Нодару Баташвили. Она представляла себе все это очень живо, и ей становилось страшно. Она опаздывала, но не спешила, надеясь, что он уедет. Но в то же время оглядывалась, отыскивая зеленый огонек, и была уверена, что Бати будет ждать.

Иногда она боязливо косилась на другую сторону улицы — ей казалось, что Ладо где-то там, в толпе, с насмешкой наблюдает за ней. «Господи, за что мучения такие? Почему все должно быть так тяжело? Что я сделала плохого в жизни, чтобы страдать?» — смахивала она слезы.

Ее жизнь после внезапной смерти отца стала невыносимой. Семья осталась без средств. Потом — женитьба брата, размен квартиры — и Нана оказалась в двухкомнатной квартирке с матерью и склеротичкой-теткой, при полном безденежье: все, что было у отца на сберкнижке, ушло на похороны, ремонт квартиры, машину для брата. Мать ничего не умела делать и никогда не работала. Брат-шалопай околачивался без дела, его диплом геодезиста оказался никому не нужен. Тетка пребывала в полном маразме, делала под себя. Часто отключали воду, поэтому в комнатах витал тяжелый больной запах умирания.

Наступило затишье, оцепенение. При жизни отца было немало хороших предложений руки и сердца, но она не приняла ни одного: думала, молодость будет продолжаться вечно… Потом внезапно влюбилась в одного молодого доцента, но тот, покормив ее обещаниями, сбежал в Москву. Потом появился Ладо…

Его Нана любила сильнее, чем доцента, но все равно постепенно в ней разрослась, как саркома, одна-единственная мысль: «Замужество!» Так она надеялась решить все проблемы сразу: «выйду замуж, рожу ребенка, буду жить по-человечески, а не так, как сейчас!» В ночных мечтах все было хорошо. Но наступал день, она шла на работу, и сердце начинало ждать звонка Ладо.

Ее злило, угнетало, обижало, иногда даже физически оскорбляло то, что он женат. Она считала, что главная беда не в том, что они с Ладо слишком поздно встретились, а в том, что он просто не настолько любит ее, чтобы развестись и жениться на ней. Однажды, в пылу ссоры, у него сорвалось с языка: «Если каждый раз жениться, что же это тогда будет?»

Она не могла простить ему тех опрометчивых слов. Понимала, что ему и так хорошо — потащит куда-нибудь на хату, наиграется с ней — с подоконника на стол, из ванны в кресло — а потом, торопливо проводив, отправится к себе домой, отдыхать на чистых простынях в кругу семьи!.. А ей — тащиться в постылый дом, где все одеты в черное, и слушать тирады истерички-матери и склеротички-тетки под терпкую вонь вечно полного горшка. Поэтому она заочно ненавидела и жену Ладо, и весь мир, в который он уходил от нее.

И Ладо злился, понимая правоту Наны. Чем ближе она бывала к правде, тем больше он кипел и выдумывал причины, по которым они никак не могут стать мужем и женой. Например, по его словам, выходило, что он никогда бы не простил ей ее прошлого, с его точки зрения, достаточно таинственного: как любовника это его мало беспокоило (даже, наверно, придавало пикантности), но как мужа — никак не устраивало! И точка. Переубедить его было невозможно. Или все мужчины такие болваны в ревности, или он такой упертый… Или врет, чтобы не жениться…