Столетний старец, или Два Беренгельда, стр. 3

Незнакомка, с тревогой следившая за направлением его взора, также вперила свой взгляд в черные клубы, но, разглядев средь них слабо мерцавший огонек, несколько успокоилась.

Вдоволь наглядевшись на холм Граммона, собеседники надолго умолкли, погрузившись в размышления, которые, судя по выражению их лиц, во многом были сходны. Наконец глаза их встретились, и девушка произнесла:

— Генерал, поклянитесь, что нога ваша никогда не ступит туда, откуда сейчас вырывается этот черный дым, то есть в пещеру Граммона! Клянетесь, генерал?

Голос ее звучал робко, но во взгляде читалась страстная мольба. Легко было догадаться, что она смертельно боялась услышать отказ.

— Клянусь, — успокоил ее генерал.

Лицо незнакомки озарилось искренней радостью — лучшим свидетельством чистоты ее помыслов. Расстелив на траве шаль, девушка села на нее и, указав генералу на лежащий рядом камень, предложила ему занять это импровизированное сиденье. Мимо них по дороге прошли несколько солдат, проехал на лошади местный врач, возвращавшийся из соседней деревни от больного. Замедлив ход, он долго и удивленно разглядывал сидевших на обочине девушку и генерала, однако заговорить с ними не решился и поскакал дальше. Только когда врач отъехал достаточно далеко, прекрасная уроженка Тура начала свой рассказ.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Рассказ незнакомки. — Хозяин мануфактуры. — Его болезнь. — Старец. — Фанни убегает

— Догадываюсь, что ночная прогулка, подобная моей, наводит на вполне определенные мысли; поэтому, как вы понимаете, только чрезвычайная нужда заставила меня предпринять ее: это мой долг, и я не могу уклониться от него.

Мой отец — хозяин текстильной мануфактуры, один из самых богатых людей в городе. Фабрика его дает работу множеству семейств, а благотворительностью и добротой он снискал любовь и уважение не только своих рабочих, но и всего города.

Меня зовут Фанни, я у него единственная дочь. Отец нежно любит меня, а я, сударь, люблю его так сильно, как только может любить дочь.

При этих словах на глазах рассказчицы выступили слезы. Одна их них, скатившись по щеке, упала на траву, и, словно капля утренней росы, засверкала чистым алмазным блеском. Воистину, если существует божественное провидение, призванное воздавать нам должное за наши чувства и помыслы, это свидетельство дочерней любви было бы оценено по самой высокой мерке. Слезы и чистый, звонкий голос юной красавицы, начавшей свой рассказ, чрезвычайно взволновали генерала.

— Видя, как отец заботится обо мне, — продолжала девушка, — я лаской и покорностью отвечала на его заботы, старательно училась тому, чему ему угодно было обучать меня. Сегодня я благодарю небо за то, что оно наделило меня способностью к музыке, ибо звуки, извлекаемые мною из моего инструмента, облегчают нынешние страдания моего отца.

При этих словах Фанни не могла сдержать рыданий.

— Ах, сударь, — всхлипывала она, — зрелище мучений смертельно больного отца раздирают мне душу; кому не довелось увидеть подобной картины, тот никогда не страдал.

На миг она умолкла, но, быстро смахнув скатившуюся из ее прекрасные черных глаз слезу, продолжила:

— Три года назад отцу понадобились дополнительные работники; чтобы найти их, он отправился в Лион. Среди прочих новичков он привез оттуда одного старика, чрезвычайно искусного в деле окраски шелковых тканей; изготовленные им красители придавали шелку особый блеск, отчего известность отцовской мануфактуры еще больше возросла. Но через год старик заболел и, несмотря на все попытки отца спасти его, умер. А надо вам сказать, что всегда, когда работники мануфактуры заболевали, отец имел обыкновение оказывать им самую действенную помощь.

Вскоре отец сам тяжело заболел: я даже представить себе не могла, что на свете существуют такие страшные болезни. Не желая никого винить, скажу лишь, что отец заболел сразу после смерти старика рабочего, ибо он до последней минуты сидел возле постели умирающего и принял его последний вздох.

— Так, значит, тот старик уже умер? — спросил Беренгельд.

— О, да, сударь, врачи произвели вскрытие, но ничего особенного не обнаружили… Я же твердо уверена, что, умирая, старик передал свою болезнь отцу.

Началось с того, что отец внезапно почувствовал страшную слабость, и ему пришлось лечь в постель, откуда он не встает до сих пор. Однако он по-прежнему считает своим долгом руководить работами на фабрике и избрал меня своим доверенным лицом. Приходя к работникам и передавая им указания отца, я старалась подражать ему во всем, отчего быстро снискала себе их любовь и уважение, хотя, в сущности, чувства эти заслужил мой отец, а вовсе не я.

Беспощадный недуг неуклонно овладевал отцом: у него начались приступы ужасной боли, начинавшейся с головы и распространявшейся по всему телу. Ему казалось, что мозг его, а следом и каждый участок тела раздирают на тысячи кусков и безжалостно терзают невидимые когти коварной болезни. В эти минуты малейший шум, легчайшее дуновение ветерка — словом, любое колебание воздуха удваивали его страдания. Ему казалось, что неведомая сила пытается вырвать глаза его из глазниц, и только ценой жесточайших страданий больному удавалось противостоять этой силе.

Отец почти ничего не ест. Самая легкая пища, самая чистая вода так перегружают его слабый желудок, что он мгновенно утомляется: временами пульс его останавливается, сердце почти не бьется, и кажется, что он вот-вот покинет земную юдоль. Туманная пелена застилает его взор, и он жалуется, что больше не видит меня.

Кожа отца не терпит прикосновения даже самых тонких, самых нежных тканей. Мягчайшее белье, невесомые и нежные шелковые простыни, на которых он лежит, доставляют ему муки. Его воспаленный мозг рассылает боль по всему телу, и каждый член, каждый волос, каждая ресница корчится от боли; он уверяет меня, что зубы его со страшным скрежетом разваливаются на кусочки, а вместо крови по жилам пересыпается едкая сухая ржавчина; рот его мгновенно пересыхает, капли холодного пота, сочащиеся из пор, усеивают его чистый лоб. Кажется, еще минута — и он станет добычей смерти… Он жаждет этой минуты и обвиняет смерть в медлительности… Нередко в бреду он упрекает свою бедную Фанни, утверждает, что это она не пускает к нему избавительницу-смерть. Когда же перед взором его проплывают кошмарные чудовища, один лишь вид которых причиняет ему невыразимые страдания, жалобы его усиливаются.

Из его рассказов я знаю, что в подобные минуты его окружают гигантские черные тени, которые по мере приближения светлеют и внезапно становятся белыми. Ослепительная белизна сменяется алым пятном, затем зеленым, пока, наконец, на месте цвета не останется лишь слепящий, режущий глаза блеск. Следом за пестрой фантасмагорией цвета являются фантастические монстры: змеи с женскими головами и обезьяны, хохочущие, словно сам сатана. От этого смеха боль становится еще сильнее, члены отца цепенеют, и он становится похожим на покойника: взор его угасает, зрачки устремляются в одну точку, веки не смежаются… на губах выступает пена, и он затихает… понимаете ли вы, сударь, каково мне смотреть на его мучения? Ведь это мой отец! Рядом с ним мне иногда кажется, что я тоже чувствую страшную боль, но — увы! — не могу облегчить его страдания! О отец мой!.. Дочь не в силах тебе помочь!

Увы, не в силах… — в отчаянии повторила Фанни. — Но ты сам говорил, что еда кажется тебе вкусней, когда тебе приношу ее я! Кто лучше меня сумеет отереть твой покрытый испариной лоб? А разве ты не помнишь, как однажды сказал мне, что прикосновение моих рук прекращает твои терзания?

Тихая музыка действует на отца успокаивающе. Ах, сударь, с каким трепетом сажусь я за рояль! Мне кажется, что педаль не приглушает, а, наоборот, лишь усиливает звук, что ни один композитор не может сочинить такую нежную музыку, которая была бы способна смягчить страдания отца. Ах, как бы мне хотелось самой соединять ноты, дабы их гармония порождала самую невесомую, самую трепетную мелодию, звучащую не громче, чем надобно для человеческого слуха. О, почему я не могу сыграть песнь облаков, элегию туманов, напев сильфов… Я прилагаю все усилия, чтобы голос мой был плавен и чист, без резких перепадов и терзающих ухо звуков: прежде чем спеть какой-либо романс, я тщательно разучиваю его, избегая высоких нот. Читая ему вслух, я стараюсь настроить струны моего голоса на самое ласковое звучание. Я мечтаю обучиться тому, что могло бы понравиться моему отцу, услаждало бы его слух и взор и одновременно не утомляло бы его. К счастью, после того как я сыграю ему, спою или прочитаю что-нибудь легкое, я вижу, как веки его смежаются и он засыпает. И хотя сон его обычно недолог, проснувшись и встретив мой тревожный взор, он ищет мою руку, сжимает ее своей слабой рукой и говорит: «Фанни, благодарю тебя, мне удалось уснуть…»