Комната на чердаке, стр. 8

— Когда мы жили в другой квартире, на Слизкой улице… Погоди, сколько ж тому лет будет? Ого-го, немало лет… Была я тогда уж не очень молоденькой, но и стара еще тоже не была. Я тогда на ткацкой фабрике работала, у ткацкого станка…

— Как Анка, — робко замечает Зося.

— Анка — она же у прядильного, а не у ткацкого. Да и что теперь за работа! А тогда! За станком стояли мы с утра до вечера, а мастер был строгий, ой и строгий! Ни словечком перемолвиться, ни передохнуть не давал! И фабрика была совсем другая, не такой огромный домина, как потом понастроили. И работало не столько людей, как теперь, а работу все-таки легче было получить, чем нынче. Да, о чем это я хотела сказать?.. Ага… Муж мой тогда тоже работал, в прядильной работал, да.

И бабушка Калиновская начинает свой рассказ про это давнее время.

— И вот говорит мне раз мой Ян, муж мой, значит. Так, мол, и так, Малгося, — меня Малгожатой звать, — надо, говорит, снести кое-что в одно место. Я сразу догадалась, что это может быть. Потому что это было такое время, когда рабочие с царской властью воевали.

— А солдаты были? — спрашивает Адась. Он очень мало понимает из всех этих рассказов.

— Какие там солдаты! У царя были солдаты, а у них ничего не было, только что свои руки. А на фабрике, где мы с мужем работали, каждый рабочий так был зол на царскую власть, что ужас! И мой тоже делал там разные дела, только я не выспрашивала — знала, что тайное это.

А за ним уже следили, подсматривали, разнюхивали, надо было остерегаться. А тут как раз нужно было оружие перенести в одно место, покушение готовилось на одного самого подлого. Ну, я взяла и понесла.

Взяла это я тючок, иду себе помаленьку, будто так, ничего особенного. А по коже у меня так мурашки и бегают. От тяжести и от страха всю в пот бросает.

И все мне казалось, что кто на меня ни посмотрит, так сейчас уж и знает: ого, Калиновская оружие несет!

— И что? И что?

— Да ничего. На место как следует принесла и оставила. Теперь, когда я лежу вот в постели, ногой шевельнуть не могу, так мне странно даже, как подумаю, неужто это я та самая, что когда-то со Слизкой улицы через весь город с оружием шла!

Старушка задумывается на минуту.

— А еще когда-то… жил у нас парень, молодой такой, веселый…

Как самую интересную сказку, слушает Зося эти старинные истории, которые бабушке Калиновской кажутся совсем недавними и близкими.

Разноцветной мозаикой развертывается долгая жизнь. Свадьба в деревне. Молодая девушка, всю ночь танцующая до упаду. Гремящие станки ткацкой фабрики и склонившаяся над ними молодая женщина. И, наконец, эта унылая, запущенная комнатка и лежащая на кровати старушка с парализованными ногами. И все эти три женщины — все одна и та же Калиновская.

Зося смотрит на морщинистые, дрожащие руки, на изборожденное морщинами лицо. Каждая такая морщина — след, который жизнь, проходя, откладывала на некогда гладком лице молодой девушки. Трудная, тяжелая это была жизнь. Сначала спина сгибалась над глинистой пашней, в сенокос и жатву лился с лица пот. Потом — работа на фабрике. Та пора, когда ткачиха шла по улице, неся тяжелый сверток с оружием для борьбы с угнетателями. Троих детей выходила Калиновская, «вывела в люди», как говорила она. А теперь, когда она лежит беспомощная, больная, возле нее нет никого.

— Да, Маня всегда относилась ко мне лучше всех, а теперь, когда она в больнице, никто уж обо мне не позаботится. Сыновья уехали, поженились, один в Америке. Говорят, ему хорошо живется, но про старую мать он не вспомнит.

У Зоси слезы навертываются на глазах. Заботливо поправляет она одеяло на ногах старушки.

— А ты, милая девочка, и все вы хорошие, что о старушке позаботились. Нелегко, нелегко жить на свете человеку, когда он уже не может работать…

Зося не знает, что сказать. А как хотелось бы ей утешить старушку! Ее маленькое сердечко возмущается такой несправедливостью.

Ведь эта Калиновская так тяжело работала всю свою жизнь не для себя — для других, для этих детей, которых она «вывела в люди». Неужели за все это ей не полагается спокойный угол, лучший, чем эта тесная каморка, и уход, лучший, чем она имеет, потому что в сущности она не имеет никакого. Но Калиновская не умеет долго печалиться. Несмотря ни на что, в ней еще сохранилось много бодрости.

— Эх, — говорит она, махнув рукой, — нечего тоску наводить! Вот лучше я расскажу вам, как меня раз мальчишки в деревне напугали.

Адась поскорее бросает щепочки, с которыми он возился у печки, и подбегает к кровати. Из предыдущего рассказа он мало понял. А вот такие истории — это для него. Он прислоняется к кровати и слушает.

— Вышла это я раз вечерком, потому что услышала какой-то скрип во дворе, да и отец говорит: «Конюшня, наверно, не заперта, надо бы запереть…»

Калиновская все рассказывает и рассказывает. В комнате чисто и уютно. Весело потрескивает огонь в печи.

Глядя на лица сидящих подле нее детей, старушка забывает о своих горестях и заботах, и бремя многих лет как будто спадает с ее плеч.

Глава VIII

П Р О С Т О Й   С И Т Е Ц

Возвращаясь с фабрики, Анка остановилась перед витриной. В ярком свете лампочек пестрели за стеклом разноцветные материи. Были здесь и однотонные, и с цветочками, и в горошек, и в полоску, и со всевозможными узорами.

Рядом с Анкой остановились две девочки.

— Какая тебе больше всего нравится?

— Сама не знаю… Вот эта, в горошек, красивая… Вон та с красными маками, гляди.

— Ну, это же простой ситец, — с гримаской ответила другая.

Анка отошла. Но услышанные слова долго звучали у нее в ушах. И особенно четко вспомнились на следующий день, когда она прошла за высокую ограду фабрики и принялась за свою обычную работу.

«Простой ситец», — сказала та девочка и, вероятно, совершенно не имела понятия о том, что значит «простой ситец». Так же как не понимала этого и сама Анка, даже тогда, когда мать рассказывала ей, как там, на фабрике. Только собственными глазами надо было увидать, что такое этот ситец.

Анка была как-то в кино, и как раз шел фильм о неграх. Глядя на быстро мелькавшие на экране картины, Анка узнала, как растут на полях хлопковые кусты, как из созревших, бурых коробочек высыпается белая хлопковая вата, как собирают ее в большие корзины негры — мужчины, женщины и дети. Видно было, как там, должно быть жарко, — экран пылал солнечным блеском, на небе не было ни одного облачка. Под этим знойным небом, под палящими лучами солнца негры собирали хлопок, с их лиц струился пот. Потом они складывали хлопок в огромные тюки, и корабли увозили их далеко-далеко. В порту грузчики перегружали тяжелые тюки в поезда, и хлопок путешествовал дальше. Наконец, высоко нагруженные пятитонки подъезжали к воротам фабрики. Тут уж не нужно ни кино, ни экрана. Анка сама уже знала, что дальше происходит с хлопком.

Мягкую хлопчатобумажную вату торопливо трепали руки девушек, расчесывали хитроумные машины, и механические самопрялки, которые обслуживала Анка, вытягивали ее в длинную-длинную, так часто обрывающуюся нить. Нить наматывалась на жужжащие шпули, чтобы потом перейти в ткацкий цех. Там грохотали рамы станков, над которыми в течение восьми часов гнулись мужчины и женщины. Из ткацкой готовые куски материи шли в красильню, в комнату с цементным полом, где в котлах кипит краска и все застилает густой пар. Потом еще сушилка, потом упаковочная, и только после всего этого «простой ситец» отправлялся в магазины, где руки продавщиц раскладывали его в витрине, чтобы он привлекал глаза прохожих своими красками и блеском.

«Сколько же пришлось мне связать концов, чтоб напрялось нитей на одно ситцевое платье?» — думала Анка. Но она знала, что считать бесполезно — нитки обрывались так часто! А сколько раз приходилось ткачихе сгибаться над рамой ткацкого станка, сколько сырости вдыхать в красильной, сколько движений проделать в упаковочной, чтоб, наконец, с фабрики вышел готовый кусок ткани!