Короля играет свита, стр. 33

Постояв мгновение, грабитель начал медленно заваливаться назад, брызгая кругом кровью, а сообщник, также не успевший понять, кто нанес ему по затылку удар сцепленными руками, повалился на него в беспамятстве. Алексей перевел дыхание и наконец-то огляделся, сам удивленный тем проворством, с которым очистил поле боя.

Один незваный гость, оказавшийся малорослым и тщедушным, валялся с перерезанным горлом, распространяя вокруг тошнотворный, острый запах свежей крови. Другой, толстый, коренастый, распростерся на нем, а баба Агаша, которую он сшиб, падая, пыталась подняться с полу, испуганно тараща свои ярко-голубые, ничуть не выцветшие с течением лет глаза. Еще в комнате находилась девушка в темном платье, перехваченном под грудью широким поясом, а также в шали, концы которой она испуганно комкала трясущимися руками. Золотистые волосы аккуратными локонами ниспадали из-под маленькой шляпки.

Отчего-то при виде этой шляпки в голове Алексея, который вообще отличался хорошей памятью, что-то словно бы щелкнуло, а потом жеманный женский голос протянул: «Даже при самой маленькой шляпке непременно должны быть кружевные завязки, да широкие, так, чтобы блонды вполовину закрывали лицо. Вот настоящий парижский шик, и ничего другого я не надену!»

Ну да, конечно, это вспомнилась Алексею Луиза Шевалье, до судорог спорившая со своим братцем Огюстом, выполнявшим при ней также обязанности костюмера и как-то привезшего из модной лавки шляпку не с широкими блондовыми ментоньерками (сиречь кружевными завязками), как требовала мода, а с какими-то другими, черт их разберет, с какими.

Что касается шляпки, в кою была облачена голова княжны (Алексей сразу понял, что перед ним Анна Васильевна Каразина собственной персоною), тут и с блондами, и ментоньерками все обстояло как надо. Поднаторевший за последнее время в модах, Алексей отметил, что шаль была настоящая турецкая, явно контрабандная, а не отечественная юсуповская или колокольцовская: вся сплошь затканная узором «миндаль» и утяжеленная золотыми шариками, подвешенными к кистям, чтобы концы этого чрезвычайно модного убора могли свисать как можно красивее. И тотчас же, словно бы Алексею сейчас больше нечего было делать, кроме как блуждать по своему прошлому, перед глазами его всплыло тонкое, задумчивое, зеленоглазое лицо, легкие, вьющиеся пряди под беретом с белыми плерезами [39]. Вот странно: мадам Шевалье, то и дело вспоминавшая о покойном императоре, умудрялась обходиться без всякого внешнего знака печали, рядилась в малиновое да голубое, а она явилась в дом Талызина в трауре, словно заранее знала, что хозяин уже упокоился. Или траур был посвящен кому-то другому?..

Алексей резко мотнул головой, отгоняя застоявшуюся там дурь, и посмотрел на княжну. Та разлепила спекшиеся от ужаса губы, выдавила:

– Не имею чести, сударь... – и, бледнея, заводя глаза, начала клониться долу.

Алексей успел подскочить, подхватить Анну Васильевну под белы рученьки, усадить на лавку. Девица запрокинула голову, так что шляпка наехала на лоб, и сидела недвижима, редко дыша. Баба Агаша заметалась вокруг, то причитая над барышней:

– Деточка моя, княгинюшка, Анюточка... – то пытаясь кинуться на шею Алексею, восклицая: – Алешенька, ангел божий, спаситель бесценный, дай я тебя расцелую!

Расцеловать «бесценного» не удавалось по причине его высоченного роста – крошечная баба Агаша достигала спасителю чуть выше пояса. Да Алексею и не до бабки было: все косился на поникшую фигурку, причем любопытство его было раззадорено до крайности. Не все ему хлопаться без памяти – привелось увидать, как это делают настоящие барышни, голубых кровей. Отчего-то его немыслимо умилило зрелище девичьего обморока. Того, что сам он за последнее время не менее как трижды лишался чувств, Алексей, конечно, стыдился. Не по-мужски! А вот девице это вполне пристало: охать, ахать, закатывать глазенки... Так бы и подхватил на руки эту ослабевшую красавицу, так бы и доставил ее самолично в родительский дом, не дав по пути на нее и ветру повеять... Сказать по правде, лица молоденькой княжны он толком не разглядел: глаза вроде бы голубенькие, губки бантиком, бровки дугой, но не может же, в самом деле, романтическая барышня, так премило упавшая в обморок, быть дурнушкою, да и какой рыцарь признает, что спасал от злодеев не первую в мире красавицу, а абы кого?!

– Анна Васильевна, – шепнул он робко, перебирая тоненькие пальчики, похолодевшие, невзирая на царившую вокруг влажную духоту (баба Агаша так и забыла про щи, они прели во всю ивановскую) и борясь с искушением поднести эти пальчики к губам, что, несомненно, было бы безобразной вольностию: мало ли что жизнь ей спас, все же они друг другу не представлены! – Очнитесь, милая княжна. Баба Агаша, да вынь ты щи из печки, не продохнуть от них!

– Ой, сейчас, запамятовала я про щишки-то, перепрели небось, – засуетилась бабка. – Беда, ухват куда-то запропастился. А, вот он!

– Ох, свят бог, ох! – Внезапный вопль заставил Алексея подскочить, выпрямиться и обернуться. На пороге стоял ражий мужичина с бородой веником и в ливрее – сразу видно, господский кучер. – Да что это у вас тут деется?!

– Ох, Илюшка, страшные дела! – всплеснула руками старая нянька. – Спаси господь, уберег, послал вон доброго человека, – она обеими руками указала на Алексея, который едва сдерживал смех, наблюдая озадаченную физиономию кучера. – Кабы не он, обобрали бы нас с барышней лихие люди, а не то и зарезали бы. Одному дивуюсь, как супостаты проведали, что барышня у меня в гостях об эту пору будет?

«А и правда, как они проведали? – нахмурился Алексей. – Неужели следили за нею от самого дома? Или здесь поджидали? Эй, а что этот Илюха делать вознамерился?»

Кучер повел себя и в самом деле как-то странно. Перестал охать-ахать да руки заламывать, словно купчиха, утопившая в луже один из башмаков и принужденная далее идти необутою, – бочком, бочком, воровато, начал подбираться к зарезанному грабителю.

– Эва! – протянул, морща нос и топыря нижнюю губищу, и без того отвисшую. – Эк его хватанули...

И вдруг схватил окровавленный косарь, развернулся к Алексею, пошел, пошел на него с неумолимым лицом, выкатывая белые, безумные глаза:

– Читай отходную, тварь! Брата моего порешил – ну, теперь и тебе край придет!

– Илюшка, стой! – взвизгнула баба Агаша. – Неужто греха не боишься?

– Все мы грешные, что ни ступили, то согрешили, – отмахнулся тот косарем и снова занес его над Алексеем.

Наш герой, не в силах оторваться от его жуткого, парализующего взора, только и мог, что вяло посунулся вправо, загораживая княжну и подставляя себя под удар кучера...

Сентябрь 1800 года

– ...Так мне предстоит смеяться или плакать после того, как я дам себе труд выслушать ваши сплетни о моем несчастном брате Людовике?

– Думаю, вам предстоит пролить немало слез. Ведь вашему величеству предстоит убедиться в том, что люди не всегда те, за кого они себя выдают, и под высокопарными девизами они скрывают тупость, жадность и глубоко укоренившуюся развращенность. Позволительно ли мне продолжать, или, быть может, ваше величество пожелает, чтобы я удалился?

Губеру не надо было смотреть на императора, чтобы увидеть, какой жадный огонь вспыхнул в тусклых, невыразительных его очах. Получать неустанные подтверждения того, что люди не всегда те, за кого они себя выдают, было одним из любимейших развлечений государя.

– Извольте продолжать.

– Повинуюсь. Итак... вот история из первых рук. Она была рассказана мне известным вам господином Шевалье, бывшим якобинцем, а потому вполне может быть отнесена мною к числу самых достоверных.

Павел не сдержал улыбку. Этот господин Шевалье был директор труппы французского театра, блиставшей при дворе. Павел, своего рода актер, питал особую любовь к театральному миру. Господин Шевалье беспримерной наглостью превосходил самых нахальных людей. Со званием директора театра он соединял чин пехотного майора и носил мальтийский мундир. Его супруга, дочь какого-то лионского ткача, возвысившаяся благодаря своей исключительной красоте и доступности до того, что в республиканских празднествах в 1792 году в Париже выступала в роли богини Разума, обрела в России свое истинное призвание. Она не столько изображала Федру или Ифигению, сколько ублажала Ивана Кутайсова. Этот бывший брадобрей был ныне шталмейстер и Андреевский кавалер. Он оставался близким другом и наперсником императора, что выражалось, например, в следующем: Анна Лопухина-Гагарина и Луиза Шевалье жили в одном доме, роскошном особняке на набережной Невы, только в разных его крыльях, и частенько император и его приятель отправлялись на любовные свидания к своим фавориткам вместе. Две кареты, почти неотличимые одна от другой, обе ярко-красного, «мальтийского» цвета, следовали из Зимнего дворца к заветному особняку, причем часовым и полиции настрого было запрещено обращать на них внимание. Павел, требовавший к своей персоне поистине азиатского почтения (например, всем лицам мужского пола предписывалось при прохождении мимо резиденций императора обнажать голову во всякую погоду, а при встрече с его экипажами опускаться на колени, хоть бы и в грязь; дамам же было велено непременно выскакивать из повозок и делать реверанс), порою любил поиграть в страуса. Предполагалось, что, если государь велит его не замечать, все тотчас и незамедлительно становятся слепыми!

вернуться

39

Плерезы – модные в описываемое время белые нашивки на платьях или спускающиеся к плечу перья на головных уборах, означавшие, что дама находится в трауре.