Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи, стр. 39

Такая душевная холодность? Да нет, скорее душевная путаница; оба сына ее были так сильно оплетены политическими нитями, что отношения с ними неизбежно вызывали в душе ее неловкость, раздражение (то, что сейчас точнее называют душевным дискомфортом). Павел был причиной ее многих чисто политических тревог, особенно в 1762 году, когда Никита Панин с группой вельмож требовали, чтобы она стала всего лишь регентшей при Павле; со временем эти тревоги не утихли (ведь и Пугачев называл Павла своим сыном, заявлял, что тревожится, «как бы его не извели»).

Но все же Екатерина никак не желала сыну дурного. Когда Павел с женой Марией Федоровной были за границей, некий театр пребывал в смущении: давать ли «Гамлета» с его сценой «мышеловки», – таким образом предполагалось, что на Екатерине лежит тень злодейства и представлять трагедию в присутствии этого российского Гамлета по меньшей мере бестактно, – все это была дань романтическому воображению.

На самом деле, повторим, Екатерина, при всем ее равнодушии к сыну, заботилась о его воспитании, о его образовании (все же он был наследником престола), приставила к нему одного из самых образованных людей – Никиту Панина. За столом Павла, как мы видели, собиралось изысканное общество, люди интересные и талантливые. Самого д’Аламбера, как мы опять же знаем, она звала в наставники наследнику престола, – словом, видно явное желание сделать из Павла не только образованного человека, но и просвещенного, но и самого передового. Ни тени злодейства тут нет и в помине.

Нормальная женщина, которой Бог не дал любви к детям? Но и это не так. Забегая далеко вперед: всю свою нерастраченную любовь она отдала внукам, Александру и Константину, она была гениальной бабушкой, их воспитание, физическое и нравственное, было предметом ее страстных забот, она сочиняла для них сказки, писала рассказы из русской истории, ее переписку с внуками весело читать.

Екатерина осматривает водные пути, по которым шло в Петербург продовольствие, плывет по Волхову и пишет письмо: «Константин Павлович. Много бы у вас бегания и кричания было, если бы вы со мной на барке находились; всякую минуту мы видим, что ни на есть новое по берегам». Она собиралась взять внуков с собою в Крым, но они заболели. «Любезный внук Константин Павлович, – пишет она из этой поездки, – поздравление ваше с праздником мне приятно было: написано оно прямодушно, но с весьма косыми строками; видно, что вы спешили, либо после сыпи и кори так водится в граде Святого Петра». А Константин отвечает: «Любезная бабушка! Я, бабушка, криво писал для того, что спешил; ето не вина кори, а ето моя вина, и для того я вас прошу прощения. Братец и я вышли гулять в сад, мы были сожжены от солнца». Ему уже восемь. И тут же Александр (ему десять): «Любезная бабушка! Я вас очень благодарю за ваше письмо, я вас люблю всем сердцем и душою и буду всегда стараться во всем вам быть угодным. Желаю вас видеть как можно скорее».

В 1792 году она написала завещание, не деловое, а лирическое. «Буде я умру в Царском Селе, то положите меня на Софиенской городовой кладбище. Буде – в городе святого Петра – в Невской монастире. Буде – в Москве – в Донской монастир или на ближней городовой кладбище…

Носить траур поль года, а не более, а что менее того, то и луче. После первых шесть недель раскрыть паки все народные увеселение… Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что в моих бумагах найдется моей рукою писано, отдаю внуку моему, любезному Александру Павловичу, также резные мои камение, и благославляю его моим умом и сердцем».

Глава пятая

А сейчас (канун 1767 года) у нее дела идут отлично: оказалось, что Россия не спит и даже не дремлет, напротив, она живо откликнулась на ее призыв. Даже не верится: всюду идут выборы, губернаторы, как им велено, находят для них дома, а знатные люди предоставляют свои особняки.

Действительно, и в Центральной России, и в Малороссии, и в Сибири, по городам и селам, шли выборы депутатов, повсюду писали наказы, депутаты должны были привезти их с собой на заседание Уложенной Комиссии (на знакомом нам Невьянском заводе тоже шли выборы, для которых контора отдала свое здание, и здешние крестьяне и работники также писали наказы).

Даже крепостные крестьяне собрались было рассказать о своей горькой жизни, но оказалось, что их не спрашивают.

Есть основание утверждать, что участие в Комиссии свободных крестьян и то вызвало противодействие, и притом в кругу, близком Екатерине. Ей пришлось вести борьбу, настаивать – и она настояла. Если бы она позвала в Уложенную Комиссию крепостных, то дворяне в нее, надо думать, просто бы не явились.

И вот – наконец!

30 июля 1767 года из головинского дворца в Лефортове, где остановился приехавший в Москву двор, двинулась грандиозная процессия, потянулись придворные кареты (золоченые шкатулки на очень высоких колесах), в первой из них, запряженной восьмериком, ехала Екатерина в мантии и малой короне; за ее каретой Григорий Орлов («безусловно, самый красивый мужчина империи», как писала Екатерина) вел взвод своих кавалергардов; за ними – карета великого князя, тогда тринадцатилетнего. Все это было пышно, многолюдно, сверкающе и медленно двигалось к Кремлю; толпы народа сбегались смотреть на великолепное шествие.

А депутаты шли в Успенский собор попарно в ряд: впереди дворяне, позади крестьяне, распределенные по губерниям (а внутри каждого сословия депутаты опять-таки были распределены не по их социальной значимости, а по мере прибытия в Москву и регистрации в депутатском списке – тот же принцип «поторапливайтесь», та же ставка не на самого знатного, а на самого усердного). После торжественной службы в соборе начался не менее торжественный акт присяги депутата (разумеется, текст тоже от начала до конца сочинен Екатериной): «…Я приложу мое чистосердечное старание в великом том деле сочинения проекта нового Уложения, для которого я выбран от моих сограждан Депутатом, соответствуя и их на меня положенной доверенности, чтобы сие дело начато и окончено было в правилах богоугодных, человеколюбие вселяющих и добронравие в сохранении блаженства и спокойствия рода человеческого, из которых правил все правосудие истекает. Прошу притом Всемогущего Бога, чтобы низпослал мне силу отвратить сердце мое и помышление от слепоты, происходящей от пристрастия собственныя корысти, дружбы, вражды, и ненавистныя зависти, из коих страстей родиться бы могла суровость в мыслях и жестокость в советах моих. Сам же буду поступать в сем великом деле по лучшему моему разумению с непременной верностью к Ее Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Императрице и Самодержице Всероссийской, с усердием к службе ее и ее престола преемнику, с усердием к любезному отечеству, с любовию к моим согражданам» – далее следовало целование креста и подпись.

Затем состоялся великолепный многолюдный спектакль в аудиенц-зале Кремлевского дворца – Екатерина стояла на тронном возвышении, а рядом с ней на столе, покрытом бархатом, лежал Наказ. Минута была высокая. Многие плакали, впечатление было настолько сильным, что много лет спустя, в 80-х годах, Левицкий передал эту общественную атмосферу в своей замечательной картине «Екатерина-законодательница».

Картина эта аллегорическая, а аллегория даже и тогда требовала неких пояснений (композицию и аллегорическую программу картины составил Н. Львов, знаменитый деятель культуры XVIII века).

На картине – храм богини правосудия, сама богиня с весами в руках восседает справа на задрапированном пьедестале, у нее, честно говоря, несколько сонный вид, но это, должно быть, потому, что она отодвинута в сторону и уступает место героине картины Екатерине, занимающей центральное место и, как раз наоборот, полной энергии. Она – жрица в этом храме, хозяйка его, она сжигает на жертвенном огне алые маки (это надо было понимать так, что на благо общества приносит она свой покой); у ног ее лежат книги новых законов; на книгах сидит орел, «вооруженный Перуном», и эти законы сторожит.