Ярость благородная. «Наши мертвые нас не оставят в беде» (сборник), стр. 13

«Если другие прошли через это, то и я пройду. В конце концов, у меня все равно нет выбора». Аня вспоминала детские разговоры о самой ужасной смерти. Ее сестра утверждала, что нет ничего более страшного, чем сгореть заживо. Подруга Аленка рассказывала о какой-то китайской пытке водой, капающей на темечко. Сейчас Аня готова была поменяться на любую из этих смертей. Хоть какую, лишь бы уже поскорей. Ее тело, однако, упорно цеплялось за жизнь, а ничего, принесшего бы облегчение, под рукой не было.

В сарай вошел кто-то. Аня перестала их различать уже на второй день. После того как седой передал ей, что ее напарница «встала на охоту» и положила пятерых. Аня тогда улыбнулась, за что ей тут же разбили губы и объяснили, что за каждого убитого немца отвечать будет она, Аня. А когда они возьмут ее напарницу, то сделают с ней то же самое.

Перед ней сели на колени, но почему-то не ударили. Аня повела заплывшим левым глазом и увидела худенькую девушку с длинными золотистыми волосами. На коленях у нее лежало что-то блестящее.

– Меня зовут Лада, – произнесла та.

На следующий день холм накрыли три «катюши», сравняв немецкие укрепления с землей. Дивизион БМ-13 неожиданно сбился с пути и наткнулся на остатки бригады морпехов. Ни одному фашисту не удалось выжить под шквальным огнем. Когда русские пришли хоронить своих, единственное тело, которое не нашли, – Анино.

К вечеру эсэсовцы утомились и ушли на ту стороны реки Бук, в свой дом отдыха. Ни одна из двадцати девушек не шевелилась. Прошло еще полчаса, и Фаня охнула. Казалось, у нее со всей спины, головы и ног сняли кожу до костей. Не сразу она смогла встать. А когда встала, увидела девушку в зеленом сарафане, сидящую у куста шиповника.

– Ты из «Мертвой петли»? – спросила Фаня.

– Нет, – ответила Лада.

– А откуда?

Лада пожала плечами:

– Я была тут еще до того, как первый гунн ступил на эти земли.

Фаня не поняла, о чем она и кто такие гунны. Боль заглушала все мысли, ноги не слушались, подгибались. Лада увидела, что девушка сейчас упадет, и подбежала к ней, подставила плечо. Фаня оперлась, и ей показалась, что боль начала уходить.

– Я давно не появлялась на людях, – продолжила Лада, – но сейчас славяне в опасности. Я пришла им на помощь.

– А я еврейка… – протянула Фаня.

Лада улыбнулась:

– Это неважно. Ты живешь здесь, соблюдаешь мои законы. И вообще, – подмигнула она, – чистых славян никогда не было. – Протянула меч: – Хочешь?

Фаня кивнула.

– Бери, он твой.

– Спасибо, конечно, только мне бы лучше автомат…

Лада залилась звонким смехом.

– Извини, автомата у меня нет, – ответила, утирая слезы от смеха. – Но я надеюсь, меч тебе тоже понравится.

– Ну, если автомата нет, то, конечно, возьму меч!

Фаня робко протянула руку, но уже через минуту выпрямилась, уверенно держа его перед собой. Спина перестала кровоточить, молодая кожа затягивала раны. Боль, голод, жажда и усталость отступили. Фаня чувствовала какими-то новыми органами каждую букашку, каждую смерть и рождение, каждую боль и радость на славянской земле. И ответственность за всех живущих и умерших.

Она взлетела. С высоты было хорошо видно, как русская пехота штурмовала концлагерь «Мертвая петля». Охранников расстреливали на месте, дом отдыха эсэсовцев на другой стороне реки Бук взяли в кольцо и подожгли. Кто пытался выскочить – добивали в упор.

Лада взмахнула крыльями и обхватила ими все свои земли. К ней присоединились сестры наверху и братья внизу.

Михаил Кликин

Обреченный на жизнь

Припадочная Матрена уже в феврале знала, что в июне начнется война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрена зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит, все по ейному и выйдет.

Так все и вышло.

Ходили потом к припадочной Матрене и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрена, лишь глазами кривыми страшно крутила да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.

Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он ее об этом.

– Уйдешь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрешь, но их всех потеряешь…

Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он ее стряхнуть, а она все висла на нем и вещала страшное:

– Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрем. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Все Гитлер проклятый пожжет, все изведет под самый корень!

Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушел в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку – Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».

Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.

У сердца ее хранил, в медном портсигаре.

И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся – а ну как Матренино слово уже исполнилось?! Ну как все, что у него теперь есть, – только эта вот фотография?!

Изредка находили его письма с родины – и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит, месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.

Страшно было Коле.

Миллионы раз проклинал он припадочную Матрену, будто это она в войне была виновата.

Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, в рукопашную рвался. Товарищи немного сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то ненарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей – мужиком основательным, суровым и надежным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрену, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошел, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную черствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошел, растолкал, проворчал сибирским басом:

– Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «Несказанного – не изменишь, а что сказано, то изменить можно».

– Это как же? – не понял Коля.

– Мне-то почем знать? – пожал плечами чалдон.

В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле – горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на черную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, – и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так четко, будто стояла Матрена рядом с ним сейчас и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрешь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».

Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то еще страшнее, чем раньше думалось? Может, вернется с войны он чушкой разумной, инвалидом полным – без рук, без ног; тулово да голова!

После того ранения переменился Коля. Осторожничать стал, трусить начал. Одному только Саше-чалдону в своих опасениях признался. Тот выслушал, «козью ногу» мусоля, хмыкнул, плюнул в грязь, да и отвернулся. День ждал Коля от него совета, другой… На третий день обиделся.