Любовь и картошка, стр. 2

Судьи, подкупленные болельщиками, будто бы случайно снова выпустили на поле Ганнибала-второго, и отдохнувший бык, не разобравшись в том, кто только что спас его от верной смерти, низко наклонив голову, бросился на Сережу. Но Сережа даже не отошел от микрофона. Он взмахнул мулетой, и бык пролетел мимо с такой скоростью, что вонзился рогами в толстую деревянную ограду вокруг поля стадиона имени кровавого диктатора Франко.

Тем временем бабушка отважного матадора Сережи Кулиша Галина Федоровна разговаривала по телефону. Телефон в их доме поставили совсем недавно, и баоушка от него почти не отрывалась.

— От всего они антибиотиками лечат,— говорила она в телефонную трубку. Она стояла перед открытым окном, и Сереже было хорошо ее слышно.— И от головы, и от живота. И людям — антибиотики, и свиньям — антибиотики... Что?.. Ты мне про журнал «Здоровье» не говори... Сколько уже хороших людей померло от самолечения... Что?.. Научно это у людей совсем иначе делается... Возьми одну пчелу... Что значит «как возьми»? За крыльца. Посади ему туда, где спина кончается... Да нет, ниже. Через три часа температуру померишь. Если нормальная — назавтра посадишь уже по две пчелы, на обе половины... Записала?.. Дальше. Доведешь до шести... Нет, нет! На каждую! Температуру меряй каждый день. Если повышенная — пчел не сажай. Все записала?.. Что спасибо?.. За квартиранта?.. А что у них там?.. Опять черепки? Золота не нашли?.. Подожди возле трубки, я сейчас...

Бабушка положила трубку на стол, подошла к окну, выглянула, вернулась и снова подняла трубку.

— Так я и знала,— сказала она.— Слышу, бычок мычит. А это Сережа взял мою красную шаль и дразнит его. Как тореадор... Да, да. Тот самый... Подрос уже...

«Тот самый» бабушка сказала не о Сереже. О бычке. И Сережа тоже вспомнил, как тяжело появился на свет этот Ганнибал-второй. Это случилось в воскресенье. Бабушка ушла в Залесье в церковь. Отец уехал в район. Мама была на дежурстве в больнице. А у коровы начались роды. Очень трудные. Зорька ревела. Сереже казалось, что из глаз у нее катятся слезы. Она смотрела на него так, словно просила о помощи. Но теленок все не появлялся. Сережа хотел побежать позвать соседа зоотехника Стоколоса, который хорошо разбирался в ветеринарии, но боялся оставить корову.

И тут он увидел, что вышли передние ноги — слабенькие, свисающие, словно тряпичные. И Сережа стал осторожно вытягивать бычка за эти черные бархатистые ножки.

Обошлось. Родился бычок целый и невредимый. Сережа обтер его полотенцем, прочистил пальцем маленькие горячие ноздри и поднес Зорьке. Корова благодарно посмотрела на Сережу и старательно облизала бычка. А теперь вот какой богатырь вырос...

— Ну как же тебе не стыдно, — снова выглянула в окно Сережина бабушка.

Сережа подхватил ее слова и немедленно переадресовал их бычку:

— И в кого ты такой удался? Вырастешь, будешь волам хвосты крутить... Тебе бы все по улице бегать или про войну читать...

Бабушка посмотрела на бычка, который слушал Сережу с покаянным видом, покачала головой и вернулась к телефону.

«Очень интересно читать про войну,— думал Сережа.— Я ведь знаю, чем война закончилась: нашей полной победой. И все равно не могу удержаться и заглядываю в конец книги. Очень хочется узнать, кто остался жив, а кто погиб. Если бы я писал книжки, то у меня бы все хорошие люди остались в живых, а погибли только плохие. Иначе как-то несправедливо получается».

Недавно Сережа прочел рассказ о том, как командир взвода бежит впереди солдат с развевающимся знаменем в руках. Пули и осколки, как град, бьют по красному полотнищу. И вот уже кровь течет по рукаву.

«Товарищ младший лейтенант,— догоняет его солдат.— Вы ранены!»

«До свадьбы заживет!» — отвечает младший лейтенант. Но ошибается. Он падает, сраженный еще одной вражеской пулей.

Солдат подхватывает знамя. И вот он уже втыкает знамя в землю над вражеским дотом. В амбразуру летят гранаты, дот взят.

«А мне младшего лейтенанта все равно жалко, — думал Сережа.— И если бы это он, а не солдат воткнул в землю, это называется водрузил, знамя над вражеским дотом,— если бы он остался жив, так от этого рассказ, по-моему, ничуть не стал бы хуже.

Но интереснее всего читать про знакомых. Вот у нас все село читало «Анну Каренину». Потому что это про учителя Виктора Матвеевича и про его жену Анну Васильевну. Виктор Матвеевич на курорте, в доме отдыха, полюбил Анну Васильевну, которая тоже была женой генерала, и женился на ней. Генерал очень обижался, но ничто ему не помогло. А кинофильм «Анна Каренина» в селе Вульбы не показывали. Киномеханик сказал, что это неудобно. Анна Васильевна — директор школы. И нельзя подрывать ее авторитет. Те, кто хотели посмотреть этот кинофильм, в район ездили.

Конечно, в жизни все не так, как в книге. Анна Каренина бросилась под поезд. И если бы Толстой не написал своего романа, так и Анна Васильевна, может быть, тоже что-нибудь такое сделала. А так она уже знала, как нужно, и преподает математику. Вронский уехал на войну, и, что с ним было дальше, никому не известно. А Виктор Матвеевич заболел и умер. И еще у Анны Васильевны не сын, как у Анны Карениной, а дочка Наташа. И в этом вся штука»,— думал Сережа.

Глава вторая

КОНЦЕРТ

Заслуженная, столичная, очень красивая и не очень молодая певица пела романс Чайковского «Средь шумного бала». И так легко, так естественно лился ее голос, что казалось, это о ней самой говорится в романсе «и голос так дивно звучал, как звук отдаленной свирели». Аккомпаниатор, тоже очень красивый пожилой человек, смотрел на нее влюбленно и преданно, и сельский Дворец культуры замер, затаил дыхание. И было в этом молчании не только стремление впитать каждую ноту, насладиться музыкой, не только восхищение, а и еще что-то более сложное. Так молчат у постели больного.

Бабушка Сережи Кулиша, Галина Федоровна, в зал не пошла, а осталась в фойе. Она опоздала, зал уже был полон, и теперь она то садилась на скамью, составленную из привязанных в ряд к жерди стульев, то приподнималась, разглядывая певицу сквозь открытые в зал двери.

По поводу концерта Сережина бабушка надела новенькое, еще не обмятое платье из плотной черной ткани, блестевшей, как рояль на сцене. И при каждом ее движении платье похрустывало, как капустная кочерыжка в мальчишеских зубах.

Она помнила эту певицу, Елизавету Дмитрук, теперь заслуженную-перезаслуженную, Лизкой, пучеглазой, худенькой девчушкой-сироткой. Родители ее погибли в войну, и воспитывалась она в семье Тараса Федченко, неродного своего дяди. Там, где теперь воспитывался и Эдик.

«А Эдика небось дома оставили,— неодобрительно думала Галина Федоровна.— Хотя он бы никому тут не помешал. Он тихий мальчик. И добрый. И чистый. И его любят в селе. И жалеют его, и неродного его деда Тараса,-и его мать певицу Елизавету Дмитрук».

Эдик был для села как бы постоянным напоминанием: вот жалуются люди, что у них то не так, это не получилось, а как увидят Эдика — высокого, красивого, с доброй, чуть виноватой улыбкой, — так сразу каждый понимает, что все это мелочи, а бывают на земле такие несчастья, которым нет и равных.

Эдику, как и Сереже, было пятнадцать лет, но в своем умственном развитии он остановился на четырех, от силы пяти годах, и остался таким. Была, правда, у него одна особенность, которая всех удивляла. В голове у него словно электронно-вычислительная машина щелкала. Его даже в специальный институт возили. В Москву. Но и там не разобрались.

Это был первый концерт Елизаветы Дмитрук в родном селе. Прежде она сюда не приезжала, словно была в чем-то виновата. Эдика на праздники старый Тарас Федченко возил к ней в Москву.

«А чем она виновата? — покачивая головой в такт романсу, думала Галина Федоровна.— И никто тут не виноват. Просто у нее гордость такая, что не хочет она видеть, как смотрят на нее с сочувствием. И уж, наверно, теперь она никого тут и не узнает. А интересно бы спросить,— думала Галина Федоровна,— помнит она, как я ей сахару-рафинаду дала кус чуть не с кулак. И как она грызла его потихоньку, как мыша. Тихая была девочка. Только разве спросишь?..»