Морской офицер Франк Мильдмей, стр. 95

— Фрегат не мог бы быть готов даже и в течение такого времени, если б мне было поручено заботиться о его изготовлении, — сказал я, — и если мне когда-либо приведется быть первым лордом адмиралтейства, я строго буду смотреть за молодыми лейтенантами и их возлюбленными в Блакгете, в особенности, когда судно приготовляется в Вульвиче.

Часто менялись мы подобного рода шутками, вызывавшими общий смех. Между тем девушки деятельно занимались писанием счетов модисткам, а батюшки прилагали старания платить по ним. Мой отец был в особенности щедр для Эмилии и во множестве дарил ей разные дорогие вещи. Сомервиль был равно внимателен к Кларе. Эмилия получила туалетный ящичек, так красиво сделанный и столь хорошо наполненный, что он требовал немалой суммы для расплаты с ювелиром. Доброта отца заставляла даже меня просить его положить некоторые границы своей расточительности.

Я был так рассеян и счастлив, что три недели нечувствительно пролетели над моей головой. Я совсем забыл об Евгении; наконец, вспомнил, и полагая, что она упрекает меня, на следующий день, полный этой мысли, я сейчас после завтрака оставил дам на попечение Тальбота, а сам сел на лошадь и поехал повидаться с нею. Евгения встретила меня ласково, но была печальна, и здоровье ее расстроилось. Я спросил ее о причине, и она начала плакать:

— Мне будет легче, Франк, — сказала она, — когда все кончится; но теперь я должна страдать; и это страдание 72 тем мучительнее, что служит возмездием за один только мой проступок. Может быть — продолжала она, — если б я никогда не сходила с дороги добродетели, я бы занимала теперь в сердце твоем завидное место мисс Сомервиль; но так как справедливое Провидение определило, чтоб наказание немедленно следовало вслед за проступком, то я страдаю теперь за свои ошибки, и хотя мое мученье горькое, но предчувствие говорит мне о скором его окончании. Да будет воля Божия. Желаю тебе, Франк, провести много-много счастливых лет с тою, которая пленила твое сердце прежде, нежели несчастная

Евгения.

Тут упала она на софу, и опять начала горько плакать.

— Я чувствую теперь, — сказала она, — но уже поздно — я чувствую, что сделала весьма дурно, оставя Бордо. Я была там любима и уважаема; и если не была счастлива, по крайней мере, спокойна. Слишком неосторожный рассчет на свою решительность и ошибка считать себя тверже прочих женщин заставили меня согласиться на пребывание с тобою вместе. Дорого заплатила я за это. Избегать видеть тебя составляло единственную надежду мою на победу над самой собою, после сделанного мной ненарушимого обета; но я не исполнила этого, и горечь опять нашла дорогу в мое сердце. Я чувствую, что люблю тебя, и что смерть весьма скоро должна окончить мои нестерпимые страдания.

Эти горестные слова пронзили мою душу, и последствия моего преступления обрушились на меня, как поток чрез лопнувший шлюз. Я готов был отказаться от Эмилии, готов был лететь с Евгенией в какую-нибудь дальнюю страну, чтобы найти друг в друге утешение и забыть наши печали, и я с каким-то отчаянием предлагал ей этот шаг.

— Что я слышу? — сказала она (вскочивши в ужасе с дивана, на котором сидела и припав лицом к коленям). — Как! И ты в состоянии отказаться от своего семейства, знакомых, своего звания, от обладания добродетельной женщиной, от всего, ради порочной ласки какой-нибудь…

— Удержись! Удержись, Евгения! Не говори более; умоляю тебя, не поражай мой слух названием, которого ты не заслуживаешь! Я, я во всем виновен! Забудь меня, и опять будешь счастлива.

Она посмотрела на меня, потом на милого мальчика, игравшего на ковре, но не сказала ни слова. Затем последовал новый поток слез.

Конечно, надобно было бы считать особенным злополучием, если бы и этому невинному созданию судьба назначила также испытывать несчастия. Евгения имела тогда только двадцать три года. Терзания, одолевшие меня в это роковое утро, могут понять только те, которые подобно мне вели порочную жизнь, попрали на время все нравственные и религиозные чувства, увидели бедствия, каким подвергали они невинных и были внезапно обращены к сознанию своего преступления. Я сел и начал стонать. Не могу сказать, чтобы я плакал; я не мог плакать, но голова моя горела, и сердце было исполнено горести.

В это время Евгения, взявшись рукою за лоб, сидела в самой дивной позе. Если бы вернулась она вновь на сцену и должна была изображать трагедию чувств, — никогда ее поза и вид не могли бы быть трогательнее и восхитительнее. Мне казалось, что она молилась, и теперь я думаю то же. Слезы в молчании катились по ее лицу; я отирал их своими поцелуями и почти забыл Эмилию.

— Мне теперь лучше, — сказала бедная, горестная женщина. Не посещай меня более до своей свадьбы. Когда будет она? — спросила она дрожащим и прерывистым голосом.

Сердце мое раздиралось на части, когда я отвечал ей; я чувствовал, что этим как будто подписываю ее смертный приговор, и начавши нежно обнимать ее, старался рассеять ее мрачные мысли. Она несколько успокоилась, и я предложил ей тогда походить в соседнем парке, полагая, что свежий воздух оживит ее. Она пошла в свою комнату и возвратилась чрез несколько минут. Утренний туалет шел к ней более, нежели всякий другой, и потому увеличивал прелести ее природной красоты в тот роковой день; ее одежда состояла из белого платья, богато убранного и щегольски сделанного известною французской модисткой; шляпа была также белая, кисейная, убранная светло-голубыми лентами, и такого же цвета пояс обвивал гибкий стан. Маленький Евгений бежал впереди нас или шел то возле меня, то подле матери. Мы ходили несколько времени, разговаривая о будущем воспитании дитяти, о чем она всегда рассуждала с особенным удовольствием.

Утомленные прогулкой, мы сели под тенью буковых деревьев, близ зеленой горки, проглядывавшей сквозь гущу листьев, и устроенной богатым владельцем, для усиления приятного разнообразия того места. Евгений играл вокруг нас, рвал полевые цветы и прибегал ко мне спрашивать их названия. Он вдруг чего-то испугался и, оборотившись, вскричал:

— Ах, посмотри, папа, посмотри, мама, вон какой-то господин и дама верхом.

Я оборотился и увидел Сомервиля и Эмилию верхом на лошадях, в шести шагах от меня. И так тихо, так неподвижно сидели они, что я мог бы счесть Эмилию за восковую фигуру. Они не дышали, не шевелились; даже самые их лошади стояли как вкопанные и казались бронзовыми, или, может быть, плачевное положение, в котором я тогда находился, представляло мне их такими. Они подъехали к нам так же неожиданно, как неожиданно мы увидели их. Трава, по которой ступали кони, заглушала стук копыт. Может быть, даже лошади их фыркали, но мы либо не обращали на это внимания в жару разговора, или вовсе ничего не слышали.

Я вскочил на ноги, жестоко покраснел, заикнулся, и не мог ничего сказать. Может быть, это было к лучшему. Впрочем, я не имел и времени, потому что как видения показались они, и как видения исчезли. Зелень, из-за которой они так тихо подъехали к нам, опять скрыла их, прежде чем Евгения узнала о случившемся.

ГЛАВА XXVII

Прости; и если даже навсегда —

Я навсегда скажу прости,

Пусть непрощенный, и тогда

Против тебя идти

Не станет сердце никогда.

Байрон

Я так поражен был этим роковым случаем, что без чувств упал на землю, и долго нежные старания и попечения Евгении не могли заставить меня придти в себя. Когда, наконец, я образумился, первым моим движением была низкая неблагодарность, жестокость и несправедливость. Я оттолкнул от себя Евгению и укорял ее, как причину моего несчастия. Она отвечала одними слезами. Не простившись с нею и ребенком, я оставил их, вовсе не заботясь о том, увижусь ли опять когда-нибудь с ними, побежал в трактир, где была моя лошадь, и поехал обратно в имение Сомервиль.

Сомервиль с дочерью только что вернулись. Эмилию должны были снять с лошади и отнести в ее комнату.