Многосказочный паша, стр. 26

Родом я англичанин; родителей лишился на пятом году, но образ матери еще и теперь неясным призраком носится передо мною; я помню, как она, держа меня на коленях, каждый вечер складывала мои маленькие ручонки для молитвы, как потом, отходя ко сну, благословляла дитя свое.

Лишившись родителей, советы которых в поздние годы могли бы утвердить меня на стезе добродетели, был я отдан под опеку человека, который, заботясь о моих мирских выгодах, думал, что вполне исполнял долг свой. Хотя мое воспитание и не было оставлено без внимания, но никто не думал посеять в неопытной душе доброе семя, которое впоследствии принесло бы обильные плоды. Имея от рождения пылкий, нетерпеливый темперамент, упорную волю, которая от встречавшихся ей препятствий делалась еще упорнее, давал я в сердце своем место каждому чувству. Более всего я ненавидел убийственное бездействие. Страсть к беспредельной деятельности росла с годами; я предпочитал все трудности, опасности, даже страдания и угрызения совести тому тихому свету в сердце, которому столь многие завидуют. Я не мог жить без сильных ощущений; без них был я подобен несчастным, которые поутру непременно должны порядочным приемом водки, своего эликсира, восстановить растраченные силы и расшевелить нервы. Внешняя жизнь моя была подобна внутренней: я беспрестанно менял места своего жительства и занятия. Я горел желанием превратиться в незримый ураган и без отдыха носиться над бушующим морем. Ночью был я счастлив, потому что, когда сон налагал печать свою на глаза мои, мне всегда представлялось, что я имею способность летать по воздуху, что я с быстротой орла ношусь над подобными себе и с высоты с презрением взираю на них с их вечными мелочными заботами.

Не удивительно, что любимое желание и постоянная мысль так настроенного и столь необузданного духа была облететь мир и что поэтому неизмеримый океан, как средство к удовлетворению страсти, стал предметом моей любви, моего обожания. Если я не имел крыльев орла, которыми фантазия наделяла меня в сновидениях, то по крайней мере я мог летать вместе с ветром, не оставляя за собой, как и в своих воздушных путешествиях, никаких следов. Лишь только достиг я того возраста, в котором мог уже вступить во владение своим имением, тотчас бросился в стихию, на которой сосредоточивались все мои мысли, все желания. Несколько лет кряду занимался я морской торговлей, и мои предприятия всегда увенчивались полным успехом. Но я мало заботился о выгодах; величайшим для меня наслаждением было вместе с ветром перелетать из страны в страну, дерзостно смотреть на водяные горы, ежеминутно угрожавшие поглотить меня, жить посреди рева бури, в яростном порыве водоворотов, в беспрерывной борьбе и ежеминутно трепетать в ожидании кораблекрушения.

Может быть, иные удивятся, что до тридцати лет не знал я любви, но это правда. Эта сильнейшая из страстей, имевшая впоследствии большое влияние на судьбу мою, до тех пор еще спала в груди моей; наконец она пробудилась, восстала, подобно урагану, который б своем полете все рушит, уничтожает, опустошает.

Я прибыл в Кадикс с дорогим грузом. Меня пригласили посмотреть церемонию, которая предстояла по случаю пострижения одной девицы из благородной фамилии, и потому все были уверенны, что торжество по этому случаю будет блистательнее, нежели когда-нибудь. Великолепное убранство церкви, гармоническое пение, торжественные звуки органа и еще ко всему этому несравненная красота принимающей белое покрывало возбудили в душе моей какое-то участие, о котором до тех пор я и не помышлял. Когда торжество кончилось, я вышел из церкви с чувствами новыми, сильными, в которых в первые минуты не мог дать себе никакого отчета. Но когда лег спать, то ясно увидел, что не блеск церковных обрядов был тому причиной — он оставил во мне очень слабое впечатление; образ милой девы, преклоняющей колена пред алтарем, глубоко врезался в моем сердце. Я чувствовал какую-то боязнь, беспокойство, которое, как и в атмосфере, бывает предвестником бури. Сон бежал от глаз моих, всю ночь я проворочался и поутру встал слабый и неосвеженный.

Следуя по обыкновению движениям своего сердца, отправился я к родственнику особы, занимавшей мои мысли, и уговорил его представить меня ей через монастырскую решетку. Так как ей предстоял еще год испытания до произнесения обета, который положит между нею и светом вечную преграду, то мы могли видеть ее без всяких затруднений. Ее безусловная покорность воле родительской, ее ясное, веселое лицо, ее ангельская улыбка — все это соединилось для усиления моей страсти, и я, проведя с нею около часа, оставил ее с сердцем, полным чувств, выразить которые не нахожу слов. Я продолжал свои посещения. Прошло немного времени, и я высказал ей все, что чувствовал, и она не оскорбилась тем. Прежде чем я оставил Кадикс, чего непременно требовали дела мои, получил я взаимное признание, а так как до ее вступления в сан инокини оставалось еще девять месяцев, то я клялся до того времени воротиться и избавить ее от вечного заточения. Поскольку мы были одного с нею вероисповедания, и она только потому была обречена в жертву, чтобы родовое имение осталось за ее братом, то со стороны родителей ее не ожидал я никакого препятствия. Я не нуждался в приданом, потому что у меня было более чем довольно для самой веселой жизни. Мы расстались; руки наши дрожали, когда мы протягивали их друг другу сквозь решетку; слезы текли из глаз наших, не смешиваясь вместе; губы наши трепетали, не сливаясь в поцелуе; сердца бились всем пылом любви.

— Через три месяца, Розина! — воскликнул я, отходя от решетки, и глаза мои были еще устремлены на нее.

— Прощай, Гейнрих, до свидания! Полагаюсь на честь твою и верность; до тех пор твип образ будет жить в моем сердце!

И Розина залилась слезами и скрылась.

При попутном ветре я счастливо достиг моей отчизны, выгодно сбыл свой груз, получил значительную сумму денег наличными, кончил все дела свои и надеялся через несколько дней отправиться в Кадикс и исполнить обещание, данное Розине. Я находился в столице и нетерпеливо ждал остального груза для судна, на котором хотел отплыть. И вот, однажды вечером, когда я ходил по парку с мыслями о моей Розине и о предстоящем браке с нею, я вдруг отлетел в сторону от очень невежливого толчка одного богато одетого мужчины, сопровождавшего двух дам. Взбешенный таким оскорблением и следуя по привычке первым движениям сердца, я ударил его в лицо и обнажил шпагу, забыв, что находился в окрестностях дворца. Я совершил уголовное преступление: мой противник был родственником короля Меня схватили и заключили в тюрьму. Я предложил за себя богатый выкуп, но когда узнали, что я богат, то отвергли мое предложение, которое я возвышал все более и более, пока наконец был принужден пожертвовать половиной своего имения, чтобы избежать строгости законов. Но я нe грустил о потери моего имения: у меня оставалось еще достаточно, но ужасало меня время моего заключения, в продолжение которого боязнь и опасения делали для меня мучения еще ужаснее. Часы длились днями, дни — месяцами. Прошло уже более года, как я был заключен. Образ Розины непрестанно был передо mhoioj она представлялась мне оплакивающей мою неверность, упрекающей меня в своем горьком заключении, в нарушении клятвы и принужденной наконец, чтобы избежать мщения и гнева родителей, дать обет — одна мысль об этом растапливала мой мозг; я выходил из себя, рвал волосы, бился головой о стены тюрьмы своей, рвался на волю и наконец предложил за освобождение все свое имущество до последнего шиллинга.

— Клянусь бородой пророка! Эта история навела на меня ужасную скуку! — воскликнул паша. — Муракас, ты можешь идти!

Невольник-грек поклонился и вышел.

Глава VIII

Следующим утром паша сказал Мустафе:

— Так как у нас нет более историй, то я думаю, что все же будет лучше, если мы велим греку продолжать начатую вчерашним вечером.

— Вы правы, паша, — отвечал Мустафа. — Худая пища все-таки лучше, чем никакой. Если у нас не будет пилава, мы должны будет довольствоваться вареным рисом.