Седьмая симфония, стр. 4

Внезапно густая тьма плотно накрыла детей. Огромная тень низко летящего самолета, страшная, как доисторическое чудовище, косо пронеслась по улице, причудливо изламываясь на стенах домов.

Рев понемногу утих. Катя стояла среди железных ферм, крепко прижимая к себе ребенка. Сползшее одеяло освободило ему руки, и он, все еще с ужасом глядя вверх, обнимал ее за шею.

— Ну, чего ты боишься, какой дурак! Он ведь нас и не заметил, — переводя дыхание, покровительственно проговорила Катя.

Волоча одеяло за собой, она выбралась, наконец, из этой железной паутины и быстро побежала, уже по ту сторону баррикады, к высокому дому напротив.

7

В бомбоубежище — большом, низком, набитом людьми помещении — было почти темно. Только у дальней стены на большом канцелярском столе слабо горела свеча, вставленная в чернильницу.

Освещенные этим светом, ближе всех к нему, сидели пожилая женщина с узлом на коленях, застывшая в полудремоте старуха и подросток, который, по-видимому, спал, опустив голову на лежащие на столе руки.

Катя с трудом пробиралась вперед. Протискиваясь боком, с усилием держа свою неудобную ношу, она наконец добралась до освещенного стола. Локтем она растолкала дремлющего подростка.

— А ну, двигайся, — сказала она решительно, — очень уж ты расселся. Тоже — нашел, где спать.

Тот неохотно подвинулся, и Катя с облегчением усадила Митю на скамейку. Она старательно завернула ему ноги в одеяло, подвинула его в самый угол и втиснулась между ним и проснувшимся подростком.

— Ну вот и пришли, — обернулась она к Мите. — Ты сиди, сейчас Анна Васильевна придет.

Катя положила на стол свою книгу и, подсунув под локоть клетчатый платок, начала сосредоточенно перелистывать страницы.

— Ты из какого дома? — спросил ее подросток, который теперь, проснувшись, видно, не прочь был поболтать.

— Из восьмого, — ответила Катя рассеянно.

— А почему я тебя не знаю?

— А я недавно здесь живу. Я раньше на Васильевском жила.

— А в школу ты ходишь?

— Нет. Моя школа на Васильевском, разве туда дотащишься.

— Будто здесь нельзя ходить. Вот потеплеет немножко — я пойду. У нас теперь многие опять стали ходить.

Но Катя уже нашла нужную ей страницу.

— Ну ладно, не мешай, — сказала она нетерпеливо. Она погрузилась в чтение, а подросток рядом с нею снова усталым движением положил голову на руки.

Освещенная слабым, мягким светом, ничего уже не замечая вокруг, Катя продолжала читать, по временам неслышно шевеля губами.

В темном углу убежища, сидя на низком ящике у толстого кирпичного столба, поддерживающего нависающий свод подвального помещения, тихо разговаривали двое мужчин.

Лица обоих собеседников лишь смутно различимы в темноте.

Один из них — высокий старик, одетый в меховую куртку и ушанку. Ушанка не завязана, и прямо свисающие края ее обрамляют его худое лицо подобно бармице русского шлема. Вероятно, ему холодно, но во всей его осанке нет той скованности, какую можно видеть в позе старухи и женщины с узлом. Он сидит, откинув голову назад и глядя немного вверх, в свободной позе размышляющего человека.

Его собеседник, опершись рукой на выдвинутое вперед колено и сняв шапку, так что кудрявые, давно не стриженные волосы падают на лоб, смотрит куда-то вдаль, мимо человека, с которым он говорит, как если бы он говорил с самим собой. Трудно с уверенностью сказать, сколько ему лет. Он очень худ, небрит, к тому же ведь здесь почти темно. Вероятно, он еще молод.

— Но ведь самое ужасное, — продолжает он начатый разговор, — это мысль, что мы гибнем совершенно бесцельно в этой ловушке. Да, Ленинград сейчас — ловушка, и дверца захлопнута. И мы погибаем здесь — бессмысленно, бесцельно… На фронте — да, тысячу раз да! На заводах — да, там куется оружие. Но здесь, посмотрите, эти женщины и дети. Да и мы с вами. Без всякой пользы… Вот что страшно…

Старик ответил:

— Не всегда легко решить с первого взгляда, что бесцельно, а что нет. И является ли легко обозримый конечный результат подлинным мерилом человеческих поступков? На каких весах их взвешивать? И когда они приходят в действие, эти весы? Ведь логика обывательского здравого смысла пригодна здесь очень мало. Каков был непосредственный результат героической гибели Леонида и его спартанцев? Чего они этим добились? Как будто бы ровно ничего. Один подлец свел на нет усилия трехсот героев, — ведь Эфиальт провел персов обходной тропой. Но что считать конечным результатом? И кто осмелится сказать, что их гибель была бесцельной? Битва при Фермопилах подняла душу Греции на такую высоту, что, может, это и решило в конечном счете ее окончательную победу.

Он замолчал, медленно, с печальным вниманием оглядывал тонущий во мраке подвал и измученных, жалких, притихших людей, забившихся под землю от смертельной опасности.

— Произведен невиданный эксперимент, — снова обратился он к своему собеседнику. — В середине двадцатого века за короткий срок, всего за несколько месяцев, огромный город, один из красивейших в мире, город высокой культуры и самой передовой техники отрезают от всего света, насильственно отодвигают назад, чуть ли не в ледниковый период. Постепенно, но быстро отнимают все завоеванные веками достижения цивилизации. Электричества больше нет. Нет даже керосиновых ламп. Нет мостовых и тротуаров — только толстая корка льда. Нет трамваев, нет поездов. Нет больше музеев, театров, библиотек, концертных залов. Нет водопровода, нет даже колодцев. Воду надо доставать прямо из проруби, как тысячу лет назад. И нету хлеба. И нет даже могил… — Помолчав немного, он проговорил совсем тихо. — Вы видели по утрам у Александровской больницы эти завязанные, как мумии, трупы, которые подкидывают туда по ночам? Я прохожу там каждый день… И вот вопрос: можно таким образом превратить людей опять в троглодитов — на что и надеется Гитлер, между прочим, — или нет? Или все же они останутся людьми? Во всем! — добавил он с силой и снова повторил: — Во всем! А ответить на этот вопрос должен каждый из нас своей жизнью и смертью. И кстати, мой дорогой, я не говорю, конечно, о гибнущих в бомбежке и обстрелах, это дело случая, но что касается голода и лишений, — поверьте мне, выживут не те, кто выносливей физически, а те, кто не станет на четвереньки!

Зашевелившись в своем углу, Митя снова начал скулить. Этот унылый звук дошел наконец до Кати, которая все с тем же увлечением, не отрываясь, читала книгу.

— Ну, что ты скрипишь? Нудный какой, — сказала она недовольно и, приподнявшись, стала всматриваться в темноту, разыскивая Анну Васильевну.

Но той все еще не было.

Катя опять села и сказала с досадой:

— Замолчи. Чего ты все воешь?

— Голодный, вот и воет, — вполголоса заметила женщина с узлом.

— И все голодные, — ответила Катя сердито. — Если все начнут выть, так что же это будет!

— А ты вот объясни ему это, такому.

Катя внимательно и с неодобрением посмотрела на Митю. Видно было, что он очень слаб и ему трудно сидеть. Он сполз ниже и теперь полулежал на скамье, так что меховая шубка стала на нем горбом, а шапка надвинулась на глаза. Он был похож на какого-то странного зверька в своей меховой одежде. На бледном личике был виден только маленький, жалобно открытый рот.

Нахмурившись, Катя засунула руку за пазуху и вынула оттуда небольшой пакет, плотно завернутый в газетную бумагу. Очень осторожно она развернула его и несколько секунд сосредоточенно глядела на маленький, черный, сырой кусок хлеба. Ей смертельно не хотелось отдавать другому этот драгоценный кусок хлеба, который она с таким трудом, с таким недетским напряжением воли сохранила себе на вечер. И сердито, неохотно, повинуясь лишь необоримому чувству долга, Катя сунула свой хлеб в этот жалобно приоткрытый рот.

Все с тем же хмурым, недовольным видом она смотрела теперь на лицо ребенка, медленно, с наслаждением жующего хлеб. Потом она хозяйским жестом поправила на нем шапку. И в эту минуту страшный удар потряс все вокруг.