Седьмая симфония, стр. 25

Воронов и Катя, улыбаясь, проводили его долгим взглядом.

Когда они проходили сквозь гранитное каре надгробий, Воронов остановился. Он не стал читать всю эту надпись, так хорошо знакомую ему с детства. Только последнюю строку:

НЫНЕ ПРИМКНУЛИ СЫНЫ ПЕТЕРБУРГА

Они перешли мостик с решеткою Росси и пошли вдоль Михайловского сада, тихого и таинственного, как незнакомый лес.

34

На Невском было оживленно и почти светло. В этом ровном свете, не отбрасывающем теней, Невский казался просторней и шире, и было что-то торжественное и праздничное в отсутствии суеты в медленном и ленивом движении толпы.

— Вот здесь убили Марью Димитриевну, — тихо сказала Катя. — Первого мая ее убили. Она всю ночь дежурила в госпитале, а утром пошла домой. А они стреляли весь день по людным местам, где побольше народа. Снаряд разорвался как раз на перекрестке, и два осколка в нее попали — в голову и в грудь. Вы помните Сеню Покровского, хромого, который в аптечке работал? Он с нею шел. Тут на углу он с ней попрощался и пошел к Литейному, а она стала переходить Невский, и в это время ударил снаряд. В тот день и Антон Иваныча ранило, нашего управхоза. Он по Сенной шел. Но ему только руку поранило, а ее убило сразу.

«А вам что пожелать? — вспомнился Воронову негромкий женский голос. — Если смерти, так мгновенной, если раны — небольшой?»

— Я помню, — сказал Митя серьезно, — она мне конфеты посылала.

— Она очень была добрая, — продолжала Катя. — Она строгая была, но очень добрая. Она каждый раз из своего пайка мне что-нибудь давала для Сережки — то масло, то конфеты. А осенью она мне ботики свои отдала и пальто, она ведь в военном ходила. Ее и убили в шинели, как солдата.

Они стояли посреди Невского, как у открытой могилы. Катя смотрела вниз, себе под ноги, на серый асфальт, словно здесь все еще лежало мертвое тело одетой в шинель женщины, которую они звали «Марья Димитриевна», и «доктор», и «товарищ майор».

Небо светлело понемногу. Его бледный свет отражался в окнах Публичной библиотеки. На гранитном цоколе огромных угловых колонн Гостиного двора сидел, покуривая самокрутку, коренастый человек в расстегнутой на груди почти добела выцветшей гимнастерке. Он сидел, прислонившись спиной к колонне, широко расставив ноги и положив на колени большие темные руки, — сидел так спокойно и удобно, словно вышел под вечер покурить на завалинке у своего дома.

— Как живете, земляки? — крикнул он громко и весело.

— Хорошо, — ответила Катя серьезно, — очень хорошо.

— Вот и отлично, — сказал человек и засмеялся.

В ночной прозрачной тишине каждый звук был отчетливо слышен. Над их головами, за балюстрадой второго этажа, зашевелился и внезапно заворковал разбуженный их голосами голубь.

А когда он затих, впереди, в аркадах Гостиного двора, запел низкий мужской голос: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу…» Поющего не было видно, только голос его, негромкий, но спокойный и уверенный, двигался там, за широкими арками; и Митя, внезапно встрепенувшись, выпрямился, высоко поднял голову и закричал с волнением и тревогой: «Ты помнишь? Катя, ты помнишь? Мы это пели!»

Катя кивнула головой, и они тоже запели — громко, в полный голос, отчетливо выговаривая слова: «Ленинград мы не сдадим, моряков столицу…» Их звонкие голоса уверенно вторили невидимому певцу, который словно вел их за собой, уходя все дальше и дальше под гулкими аркадами Гостиного двора.

«Да, мы не отдали тебя, — подумал Воронов, и что-то перехватило ему горло. — Ленинград. Город Ленина. Никогда фашисты не топтали твоих мостовых своими сапогами, никогда их лозунги и приказы не пачкали твоих стен! Какие гордые лица сейчас у этих детей. Они гордятся по праву. Потому что те, что жили тогда здесь, в блокадном Ленинграде, помогли нам его отстоять. Своим трудом и своим единством. Своим терпением и своей надеждой. Нет, вернее, — в обратном порядке: надеждой и терпеньем; ведь надежда, именно она, рождала терпенье, великое терпенье, которого хватило на девятьсот дней. Надежда делала человека неуязвимым. Теряя надежду, человек терял все.

Песня кончилась. Они так и не увидели того, кто пел там, под аркадами; возможно, он ушел по Перинной линии.

Теперь стало заметно, что Митя очень устал. Воронов снова взял его за руку.

Улица была безлюдна и светла.

35

— Посидим здесь, на бульварчике, — сказала Катя, — Сережа совсем спит.

До дома было рукой подать, но они сели на низкую скамейку, лицом к воде. Они были совсем одни на маленьком бульваре, идущем вдоль канала. Здесь было так светло, что Воронов различал даже отдельные листья на кусте, растущем около скамейки, видел, как качается под легким предрассветным ветром молодая нежная трава.

Мальчик спал у него на руках. Катя, закинув голову, смотрела на застывшие в прозрачном небе облака.

Воронов долго глядел на ее задумчивое лицо. Потом он вздохнул и отвернулся.

На той стороне канала, в листве старого тополя, вдруг зачирикала какая-то птица. Но никто ей не ответил, и она снова затихла. Наступившая тишина казалась теперь еще глубже.

— Катя, — вдруг неожиданно громко сказал Воронов.

Катя посмотрела на него с изумлением и тревогой. Но он не глядел на нее. Нахмурившись, он упорно смотрел перед собой, на черную чугунную решетку канала.

Потом он сказал очень тихо, странно охрипшим голосом:

— Катя, помнишь, ты сказала мне когда-то там, на пустыре, что человеку не так уж важно, любят его или нет, а главное — это, чтобы самому ему было кого любить. Ну вот, — я люблю тебя. Но что же мне делать, что мне делать, — повторил он с каким-то горестным недоумением, — если я так смертельно, так нелепо хочу, чтоб меня любили в ответ!

Он резко обернулся. Лицо ее было спокойно, даже строго, темные глаза глядели на него в упор, когда она проговорила совсем тихо, почти шепотом:

— Я люблю вас с первого дня, с того самого дня, когда вы дали нам хлеб.

И вот они снова идут рядом по пустому, тихому бульвару. Воронов несет Митю на руках. Голова мальчика совсем запрокинулась, и Воронов остановился, чтобы устроить его получше.

Катя сказала задумчиво:

— Не помню, я говорила вам когда-нибудь, что Сережа мне не родной?

Он спокойно ответил:

— Эх, Катюша! Чего уж тут считаться, свои ли, чужие ли. Все мы породнились общим горем.

Голова ребенка доверчиво покоилась на его плече, маленькая нежная рука легла на ворот военной гимнастерки.

Небо постепенно становится ярче. Облака уже совсем золотые. Первые лучи солнца мягко озаряют треугольный фронтон старинного дома, спускаются ниже, скользят по облезлой стене и наконец освещают окно, на стеклах которого детской рукой нарисованы волшебные кружева.

Птицы. Листья. Цветы. Корабли.