Седьмая симфония, стр. 23

— Постой, — начал тот снова. — Ты замечательный инженер, а они мальчишек набрали, и ты там теперь сидишь под началом своего же бывшего практиканта. Я же знаю, мне Игнатьев говорил.

— Мой цех ведь целиком остался на Урале.

— Ну и черт с ним, с твоим цехом. Я тебе опять говорю: едем со мной. И работа интересная, и деньги настоящие, по крайней мере. Этим тоже не бросаются, мой милый. Тебя хоть в очередь на жилплощадь поставили?

— Поставили. Даже в первую очередь.

— Вот эта первая очередь как раз и подойдет, когда ты вернешься. Приедешь с деньгами, получишь комнату, да и положение у тебя будет совсем другое. Поверь мне, с тобой совсем иначе будут считаться после работы на таком строительстве. И на такой должности, к тому же. И что у тебя здесь — ни жены, ни детей!.. — Он замолчал, задумавшись, а потом спросил, внимательно глядя в лицо собеседнику: — Кстати, ты прости, что я спрашиваю, ты что-нибудь знаешь о Нине Владимировне?

— Знаю, — ответил Воронов коротко. Лицо его стало замкнутым и хмурым. — В Свердловске она. Замужем.

— Вот как. Так что же тебя здесь держит?

— Да ровно ничего, — пробормотал Воронов задумчиво. — Ты прав, конечно.

— Чего же ты упираешься, как бык перед бойней? Знаю я вас, ленинградцев. Вам хоть райские ворота открой, а вы помнетесь и скажете: «Я бы лучше по Невскому погулял». Что смеешься, разве не так?

— Положим, не совсем так. Ну, а ты?

— Я? Я — гражданин Советского Союза. Сегодня в Ленинграде, завтра в Москве, послезавтра на Камчатке, а через месяц — в Баку. И везде я дома. А под старость поселюсь я в Гатчине и начну разводить плодовые деревья. Что ты улыбаешься? Самое благородное занятие — сажать сады для будущих поколений. Это мое твердое намерение, — он стукнул кулаком по столу. — Вот увидишь!

Воронов улыбнулся.

— А ты слышал, Андрей, чем, по словам очевидцев, вымощена дорога в ад?

— Слыхал, да не очень верю. Где они, эти очевидцы, когда оттуда не возвращаются? Ну, кроме шуток — едешь со мной? Поверь, я тебе друг. Это сейчас наилучший для тебя выход.

Воронов молчал. «Что тебя держит?» — спрашивал он сам себя и не мог ответить, но что-то держало его, это он чувствовал своим внезапно сжавшимся сердцем.

Он сидел, низко опустив голову и положив на стол большие, тяжелые руки. Потом он поднял глаза и твердо встретил трезвый, чуть насмешливый взгляд товарища.

— Ну что ж, пожалуй, ты прав, — проговорил он, медленно выговаривая слова. — Надо начинать жизнь заново. Ладно, Андрей, по рукам!

Тот рассмеялся:

— Молодец! Наконец-то договорились. Только не откладывай, бога ради. Завтра же собирай свои бумаги и приходи ко мне в управление. А с твоим заводом мы уладим, это предоставь мне.

— Хорошо, — сказал Воронов. Он встал и с улыбкой посмотрел на сидящего против него человека. — Уговорил все-таки! Ну, а теперь я пошел. Черт знает, как поздно.

— Да куда ты пойдешь? Ведь уже и трамваи не ходят. Оставайся, переночуешь. Я тебе сейчас постелю.

Наутро, очень рано, Воронов медленно шел по пустынной улице.

Уже рассвело, но день обещал быть пасмурным.

Воронов завернул за угол и подошел к парадной, перед которой толстая дворничиха подметала тротуар. Увидев его, она перестала мести и сказала, понимающе улыбаясь:

— С добрым утром вас.

— С добрым утром, — ответил Воронов.

— А Катька-то небось полночи здесь простояла. Ревнует! — И она рассмеялась с видимым удовольствием.

Воронов резко остановился. Потом, ничего не ответив, быстро вошел в парадную.

Когда он вошел в комнату, там еще было полутемно. Катя легла не раздеваясь, прямо поверх одеяла на постланный на ночь диван. Сейчас она крепко спала, закутавшись в платок. Воронов подошел к дивану и, нагнувшись, несколько секунд пристально смотрел на бледное Катино лицо. Потом он выпрямился и, постояв немного, направился к своей кровати, на ходу бросив на стул ушанку и расстегивая шинель. Тут он остановился. Над его кроватью, аккуратно пришпиленный кнопками, висел большой детский рисунок. Бурное море. По вспененным волнам кильватерной колонной идут корабли. Небо плотно забито облаками и птицами. На широкой рамке, украшенной якорями и флагами, было крупно написано: «От Сережи». У буквы «и» наклонная палочка шла не в ту сторону, — как у латинского «эн».

Воронов подошел ближе и долго рассматривал рисунок.

Медленно застегнув шинель, он взял со стула ушанку и тихо, стараясь не шуметь, снова вышел из комнаты.

Бритоголовый толстый человек, у которого ночевал Воронов, брился, поставив маленькое зеркало на тот же, еще не убранный стол.

Когда раздался телефонный звонок, он не спеша вытер лицо, подошел к письменному столу и снял трубку.

— Да? — спросил он отрывисто. — А, это ты? Куда же ты делся в такую рань? А я тут кофе варю. Что?! Да ты с ума сошел! То есть как не можешь? Почему это вдруг не можешь? Да что случилось, в конце концов?

Воронов, стоя в уличной телефонной будке, говорил смущенно:

— Ничего не случилось. Но, поверь мне, Андрей, я действительно не могу отсюда уехать.

Там, на другом конце провода, энергично и крепко выругались и с силой хлопнули трубкой. Воронов помедлил немного, потом тоже опустил трубку. Задумчивая, смущенная, чуть насмешливая улыбка застыла на его лице. Так он и стоял улыбаясь в тесной уличной телефонной будке.

33

Через два месяца, в конце мая тысяча девятьсот сорок шестого года, Воронов, Катя и Митя вышли с перрона Финляндского вокзала на заполненную народом привокзальную площадь.

Природа, такая жестокая к ленинградцам в военные годы, сейчас отдавала им все сполна — тепло летних дней, мирный покой ночи, шелест листвы, рокот моря, аромат лугов, пенье птиц. Неблагодарных не было — каждая цветущая ветка, каждая птичья трель принимались с изумлением и радостью.

Весь май в окрестных лесах куковали кукушки — так долго, так нежно, обещая каждому долгую жизнь. И усталые люди, улыбаясь, закинув голову к молодой листве, прислушивались к обещаниям, которые, голосом невидимой птицы, давала им природа. А они знали это и сами: да, будут жить долго, никогда не умрут. Каждый, кто вышел живым из испытаний этих страшных лет, чувствовал себя теперь неуязвимым для боли, для смерти, даже для душевных страданий. Жизнь, лежащая впереди, казалась бесконечной и полной счастья.

Сейчас, поздним вечером, они возвращались домой, в Ленинград.

Часы на здании вокзала показывали половину двенадцатого, но было еще совсем светло — безоблачная белая ночь. Чудесный день, полный тепла и света, все длился, и постепенно становилось ясно, что эти запоздавшие сумерки незаметно снова переходят в день. И что ночи не будет вовсе.

Ярко освещенный трамвай, пронзительно звеня, подошел к остановке, и прихлынувшая толпа со смехом и шутками взяла его штурмом.

— Пойдемте немного пешком, — сказала Катя. — Чего нам давиться. Через четверть часа пустые пойдут, мы и сядем.

— А ты не устала? — спросил Воронов.

— Нет.

— А ты, Сережа? — он обернулся к мальчику.

— Нисколечки!

— Ну что ж, тогда пошли.

Они вышли из толпы и не спеша пошли по направлению к Литейному мосту.

На мосту, несмотря на позднее время, все еще было очень оживленно. Прошел освещенный трамвай, одна за другой проносились машины — и люди, веселые люди шли легко и свободно по этому широкому мосту.

Воронов посмотрел вокруг. Как их много! И какую братскую нежность питает он сейчас к каждому из них. Та тонкая, невидимая, но ощутимая стенка, которая отделяет знакомых от незнакомых, родных от чужих, — неужели она возникнет снова? Сейчас ее не было, это он знал наверняка.

Чугунная решетка моста казалась совершенно черной — нереиды, дельфины, гербы. Великолепное кружево, сквозь которое просвечивает тусклое серебро воды. И мимо этой пышной решетки медленно идет светловолосый мальчик, худенький, легкий, одетый в белую матроску; его тонкий профиль точно светится на ее темном фоне. Воронов вел его за руку. Маленькая рука ребенка совсем потонула в его широкой ладони.