Седьмая симфония, стр. 2

Выйдя из комнаты, она в изнеможении прислонилась к стене.

Одна-единственная мысль поглотила ее целиком: как решиться на это!

4

На следующий день в пять часов утра Нина вышла из ворот своего дома.

Улица казалась вымершей — ни одного огня, ни одного человека. Снег шел всю ночь и продолжал идти и сейчас — косой, колючий, подгоняемый ветром.

Посередине улицу перегораживала баррикада, наскоро сложенная еще осенью из кусков железных ферм. Снег легко проходил через этот прозрачный каркас, завихряясь в пролетах, оседая на железных брусьях белым, толстым слоем.

Закутанная, с мешком на спине, Нина с трудом продвигалась против ветра и снега, протаптывая узкую тропинку в нетронутом рыхлом снегу.

Завернув за угол, она вышла на широкую улицу. Здесь было так же темно, так же сыпал снег, но здесь уже заметна была какая-то жизнь. Высокий человек, едва различимый в темноте, перешел через улицу и тут же исчез в узкой щели парадной. А вот и еще кто-то, внезапно появившись из снежной мглы, нырнул туда же.

Там темно, но там, очевидно, есть люди. Они тихо шевелятся, и сквозь густую завесу летящего снега смутно слышны их приглушенные голоса.

Кто-то зажег и тут же потушил спичку. И в этот краткий миг можно было заметить, что в черной глубине парадной, тесно сгрудившись, стоят люди. Когда Нина поравнялась с этой парадной, высокая тощая женщина, внезапно возникнув из мрака и снега, тихо окликнула ее: «Нина!»

Ей бы не останавливаться, ей бы уйти.

Но она тотчас остановилась, словно этот тихий оклик «Нина!» имел силу приказа и гремел, как трубный голос. Она обернулась и с испугом взглянула на подошедшую к ней женщину.

— Ты куда это, Нина? С мешком…

— Евгения Петровна, я уезжаю, эвакуируюсь, — тихо проговорила Нина. — Нас от Алешиного завода везут.

— Как везут? Ведь кругом немцы! Поезда же не ходят.

— На машинах. Через Ладогу.

— Через Ладогу? — спросила женщина, и голос ее дрогнул.

Ладога. Короткое, древнее слово, которое вдруг возникло, никто не знает откуда, и шло теперь по городу, от человека к человеку, неся с собой надежду, которой не смели верить. И каждый, боясь поверить, все же передавал это слово другому, и его уже повторяли все.

И вот теперь старая женщина стоит, прижимая руки к груди, и там, внутри, что-то отпустило ее. Этот страх, леденящий страх, который сжимал ее сердце каждое утро, — он отпустил ее, и она стоит, улыбаясь в темноте, а по лицу у нее текут слезы. «Нина Воронова едет через Ладогу. Там дорога. Значит, это правда. Там дорога, слава тебе, господи. Это оттуда нам везут хлеб».

Нина все еще стояла перед ней не шевелясь, и тогда женщина, опомнившись, спросила: «А Алексей Петрович пишет?»

— Пишет, — с усилием проговорила Нина.

— Нина, а Митя?

Нина молчала, словно не расслышав вопроса. Потом сказала очень тихо, с трудом выговаривая слова: «Умер он…»

— Ну, что же тут поделаешь, Ниночка, — быстро заговорила Евгения Петровна. — Такое уж время. Да разве могут тут дети выжить, господи! А Алексей Петрович как же? Знает уже? Постой минутку, я только очередь займу. Милиционер гоняет с улицы, так мы тут в парадной стоим до семи. Значит, умер твой Митя, ах ты, горе какое. Постой, я сейчас…

Когда Евгения Петровна, заняв очередь, вышла на улицу, маленькая фигурка Нины уже потонула в темноте.

Следы ее неровных шагов были еще видны. Но вот и их уже засыпал мягкий снег.

На Ладоге тоже шел снег.

Он продолжал идти и тогда, когда уже совсем рассвело и идущие друг за другом грузовики вышли на широкое пространство озера.

Ленинград остался позади. И хотя впереди до самого горизонта не видно было ничего, кроме мутной мерцающей пелены падающего снега, — там, в этой смутной дали, уже угадывалась Большая Земля.

5

В это время в Ленинграде, в полутемной холодной комнате просыпается Митя Воронов. Он лежит неподвижно. Его маленькое бледное лицо наполовину закрыто одеялом и сползшей набок меховой шапкой.

Понемногу в комнате становится светлей.

Медленно и словно неохотно мальчик открывает глаза. Несколько секунд он равнодушно смотрит перед собой, потом с трудом приподнимается и садится.

Шапка, надетая на него, но не завязанная, осталась на подушке. Грязный платок, съехав назад, открыл белокурые, спутанные, мягкие волосы, косо подрезанные спереди неумелой рукой. Лицо его не выражает ничего, кроме покорной усталости.

Как всякое живое существо, он машинально обращает свои глаза к свету. Это слабый свет. Он плохо проникает сквозь замерзшие стекла, перекрещенные тонкими полосками наклеенной на них бумаги. К тому же окно затемнено наполовину поднятой, косо свисающей шторой.

Равнодушный взгляд ребенка медленно блуждает по маленькой комнате, заваленной наспех брошенными вещами. Все здесь обличает поспешный отъезд, лихорадочные сборы измученного и полного отчаяния существа.

Ребенок не догадывается о том, что произошло, но в его затуманенный слабостью мозг постепенно проникает сознание, что что-то случилось в окружающем его мире. Что-то тревожное и страшное.

Тонкие брови приподнимаются с недоумением, и он скашивает глаза на закопченный чайник, который нелепо, боком лежит на полу рядом с чем-то легким, воздушным, пестрым.

Губы его вздрагивают, и он тихо произносит: «Мама». Два коротких слога, о которых скорее можно догадаться, чем их расслышать, так тихо они произнесены.

И легкое облачко пара подымается в холодном воздухе из его маленького полуоткрытого рта.

6

Вечером того же дня, одна в пустой квартире, Катя с увлечением читала толстую книгу. В комнате холодно, Катя поджала под себя ноги и с головой укуталась в большой клетчатый платок. Круг освещенных предметов весьма невелик, так как свет — это свет от коптилки, стоящей на невысокой стопке книг. Все это сооружение рассчитано на то, чтобы даже при этом свете можно было читать. И действительно, страницы книги освещены лучше всего, в то время как все остальное потонуло в густой тени.

Из репродуктора над головой девочки льется спокойная и ясная мелодия.

Но вот она оборвалась. Тревожный вой сирены мгновенно заполнил все вокруг.

«Воздушная тревога! Воздушная тревога!»

Катя с досадой и злобой посмотрела на репродуктор. «О черт!» — прошипела она сквозь зубы, решительно заткнула уши и, упершись локтями в стол, снова погрузилась в свою книгу.

Слова диктора, смертельно надоевшие, но всегда неожиданные, звучали теперь еле слышно. И чтобы они не мешали ей вовсе, Катя стала читать вслух, с чувством и глубоким волнением: «У другой двери послышались шаги, и няня испуганным шепотом сказала: — Идет, — и подала шляпу Анне. Сережа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, еще раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шел ей навстречу. Увидев ее, он остановился и наклонил голову. Несмотря на то, что она только что говорила, что он лучше и добрее ее, при беглом взгляде, который она бросила на него, охватив всю его фигуру со всеми подробностями, чувства отвращения и злобы к нему и зависти за сына охватили ее. Она быстрым движением опустила вуаль и, прибавив, шагу, почти выбежала из комнаты. Она не успела и вынуть и так и привезла домой те игрушки, которые она с такой любовью и грустью выбирала в лавке».

Вдруг кто-то яростно заколотил в наружную дверь. Звучный голос управхоза Анны Васильевны прогремел оттуда настойчиво и властно:

— Катя! Немедленно иди в бомбоубежище! Слышишь? Вечно тащить тебя надо. Скорей шевелись. Живо! Наш район бомбят!

Катя оторвалась от книги и неторопливо поднялась. Голос в репродукторе уже замолк, слышался только громкий стук метронома.

Удар. Это еще не очень близко.

Катя прислушалась и не спеша, спокойно и обстоятельно начала собираться. Она сняла платок, надела пальто, затянула поверх него широкий мужской ремень, нахлобучила на голову меховую шапку.