Седьмая симфония, стр. 12

Но стихи попались не очень-то подходящие. И Катя хмурится и вздыхает, все так же невесело разглядывая его бледное личико, узкое, большеглазое, с пятнами сажи у маленького, сложенного в жалкую улыбку рта.

— И в самом деле, Сережа, очень уж ты немытый, — заметила Катя. — Это потому, что ты все у печки сидишь. Как старик. Все к печке, к печке — вот и закоптел весь… Без солнца-то и незаметно было.

Она подошла к стоящему в углу ведру и, сняв лежащую на нем фанерку, заглянула в него. Потом она нагнула ведро и слегка его покачала; на самом донышке, блеснув, колыхнулась вода. Катя задумчиво посмотрела на нее, потом решительно поставила ведро на место и вернулась к столу.

— Знаешь, — сказала она своим звонким голосом, — я думаю, что если бы этот Чуковский, как мы, таскал бы воду из Фонтанки, так он, наверно, не так бы уж и разорялся насчет этой самой чистоты. «Стыд и срам, стыд и срам!» — передразнила она воображаемого Чуковского. — Подумаешь!

И, снова принявшись за свой плакат, она спокойно добавила:

— Я тебя завтра помою.

В домовой конторе, той самой, куда Катя впервые пришла в конце февраля, было сейчас довольно много народу, но Катя еще с порога крикнула: «Антон Иванович, я плакат принесла». Все расступились, и Катя, неся в руках развернутый плакат, гордо прошла к столу у окна, где сидел все тот же маленький управхоз.

— Давай-ка сюда, — сказал он, надевая очки, и стал внимательно читать плакат, который Катя растянула на столе.

— Молодец, Катя, все правильно.

— Еще бы, — сказала Катя. — А лопаты есть?

Женщина в военной форме стояла тут же у стола, читая какую-то бумажку. Она обернулась на звонкий Катин голос и тоже посмотрела на плакат.

— Это ты писала? — спросила она.

— Я, а что?

Катя уже рассмотрела, что эта женщина — военврач, и с любопытством разглядывала ее. Но женщина, хоть и военврач, была самая обыкновенная — худая, усталая и озабоченная. И управхоз Антон Иванович попросту называл ее Марьей Дмитриевной, словно она и не носила сейчас шинель, и ушанку, и эти большие мужские сапоги.

— Хорошо написано, — сказала Марья Дмитриевна. — А рисовать ты тоже умеешь?

— Немножко умею. Не очень-то, конечно.

— Может, ты придешь к нам в госпиталь? Надо будет сделать стенгазету, написать лозунги. Ты сумеешь это?

— Сумею, — быстро сказала Катя, — почему же нет? Я в школе всегда делала стенгазету. Вот мы снег уберем, и я приду. Через недельку.

— Хорошо. Давай я тебе адрес напишу. Хлеба не обещаю, а обед мы тебе выкроим.

— Я обязательно приду!

20

Через месяц, в ясный, ветреный, блестящий и холодный майский день, Катя рисовала заголовки в стенгазете. Стол, за которым она работала, стоял в глубине широкого коридора бывшей школы, где теперь помещался госпиталь.

То, что этот старинный дом, наполненный сейчас госпитальными койками, запахом иодоформа, человеческим терпением и человеческой мукой, был еще недавно школой, не помнил уже никто из этих взрослых, так много переживших людей. Но Катя с чрезвычайным удовольствием узнавала в сотне мелочей приметы недавней школы. Стол, за которым она работала, был наверняка из химического кабинета, — на крышке его в углу было нацарапано: «Вася Шалагин», а на внутренней доске ящика — хорошо знакомая ей химическая формула. И Катя, которая пришла сюда впервые две недели назад, теперь чувствовала себя как дома за этим старым черным столом.

Как и работники госпиталя, она была одета в белый халат. Он был ей велик, но это нисколько ее не смущало. Она закатала длинные рукава, запахнула халат поглубже и подпоясалась бинтом. Погруженная в свою работу, она тихонько насвистывала какой-то мотив.

В длинном коридоре было тихо, пусто и очень светло. Но вот из двери напротив, тяжело опираясь на костыль, вышел Володя Снегирев, молодой раненый летчик. Он подошел к зеркалу и осторожно приподнял край повязки, закрывавшей ему глаз. Однако, несмотря на все уловки, ему так и не удалось разглядеть, что там у него делается. Зато он заметил в зеркале Катю, которая улыбаясь наблюдала за его стараниями. Он немного смутился и, сделав ей в зеркале лукавую гримасу, обернулся и медленно направился к столу.

— Ну как, Катя, — сказал он, останавливаясь прямо перед ней с независимым видом, — будут меня еще девушки любить?

— Будут, — улыбнулась Катя.

— Ну, спасибо, Катюша, а то очень уж я огорчался!

— Скажите спасибо, что глаз цел.

Снегирев не без труда уселся на подоконник и с видимым облегчением положил на колени костыль.

Он казался еще моложе своих лет благодаря нежной коже, светлым волосам и насмешливой, дерзкой улыбке, которая то и дело, как яркий луч света, внезапно озаряла его лицо.

Катя опять принялась за свой заголовок.

— Знаешь, Катя, — сказал Снегирев, — пишешь ты здорово. Вот только слово «раненый» пишется, к сожалению, через одно «эн».

— Да?

Катя смутилась и с огорчением посмотрела на надпись. Потом лицо ее прояснилось.

— Ничего, — сказала она бодро, — я здесь сделаю красный флаг. Лишний флаг никогда не помешает.

— И я того же мнения, Екатерина Дмитриевна.

Легко и свободно, с явным удовольствием Катя нарисовала красный флаг на месте испорченной надписи.

— Ну, вот. А когда высохнет, я напишу все это белилами прямо на флаге.

— Хотел бы я, Катя, с такой же легкостью исправлять свои ошибки.

Катя засмеялась.

Вытянув шею, отодвинувшись от стола и став на цыпочки, она внимательно рассматривала свою работу. Сейчас, когда она стояла в ясном свете, падающем от окна, видно было, какое худое у нее лицо, какая тонкая шея.

Привычно насмешливое выражение медленно сошло с лица Снегирева, и теперь он смотрел на стоящую перед ним девочку с какой-то не свойственной ему нежной жалостью.

— И худенькая же ты, в чем душа держится, — пробормотал он вполголоса.

— А чего мне сало растить?

— Да, уж до сала тебе далеко. Тебя хоть кормят здесь?

— Кормят. Мне обед дают. Целиком обед, только без хлеба.

Склонившись над газетой, Катя старательно подправила флаг. Потом, положив кисточку на стол, она взглянула на Снегирева так же внимательно, как перед тем смотрела на свою работу.

Заметив этот взгляд, Снегирев, улыбаясь своей дерзкой улыбкой, медленно расправил плечи.

— Ну, что, Катя, хорош?

— Ничего, — сказала Катя серьезно. — А это правда, Володя, что вы два самолета сбили?

— Правда.

— И что у вас уже орден есть и медаль?

— Тоже правда.

Катя с огорчением пожала плечами.

— Такой герой, а думает о девчонках.

Закинув голову, Снегирев весело расхохотался. Опершись на костыль и глядя ей прямо в лицо светлыми, очень прозрачными глазами, он проговорил с глубокой серьезностью:

— Именно герои, Катя, и должны думать о девчонках.

— Почему? — спросила Катя, опешив.

— А потому, что если герои не будут о них думать, что же будет с бедными девчонками, — им достанутся только трусы!

Катя растерялась, — она не могла понять, шутит он или говорит всерьез. Нахмурив брови и склонив голову набок, она задумчиво смотрела на него.

В конце коридора отворилась дверь, и Валя, молоденькая санитарка, звонко стуча каблучками, прошла мимо них с подносом в руках.

— Идите в палату, товарищ лейтенант, обед несу! — крикнула она весело.

— Так-то, Катя, — Снегирев встал и потянулся.

Хромая и тяжело опираясь на костыль, он тихонько побрел к дверям своей палаты. В дверях он обернулся и помахал Кате рукой.

21

Офицерская палата, в которой лежал Снегирев, была маленькая. В ней, почти вплотную одна к другой, стояли шесть коек. Стояли они в два ряда, и проход между этими рядами был так узок, что мало-мальски толстому человеку пришлось бы проходить здесь боком.

В палате было тихо. Только раненый, лежащий на соседней со Снегиревым койке, тихо стонал через равные промежутки времени.