Имперская графиня Гизела, стр. 22

Горный мастер достиг уж площадки горы, в то время как студент отдыхал, прислонясь к дереву на склоне.

Наступившая темнота стерла уже все краски в долине, лишь пенящаяся река сохранила слабый отблеск, и на вершине раздавался ее грозный ропот. В селении зажигали огни, пламя из груб языками рвалось к небу. В Белом замке светились окна. Его превосходительство катил теперь, вероятно, в резиденцию, поспешая к придворному балу. Торжество сияло па его бледном лице и под сонливо опущенными ресницами, а на роскошной мягкой софе графини Фельдерн, может быть, в эту минуту отдыхала дочь несчастной слепой старухи в блестящем шелковом платье от царских милостей и щедрот, мечтая о том, когда с появлением блистательно прекрасной новой придворной дамы взойдет новая ослепительная звезда. Длинная галерея предков в покинутом Лесном доме — этот увековеченный кистью прототип боярской спеси — оживет снова в юном отпрыске, древнее имя снова будет произноситься при дворах. Б этом юном создании скрывалась порода, строгий дух предков… Исконная драма, к исполнению которой этот ряд высокородных охотников доставил немало актеров, разыгрывалась и поныне: аристократическое высокомерие изменило любви.

Взволнованный и измученный до полусмерти, студент убедил брата возвратиться домой. Они с трудом спустились с горы и теперь стояли в глубоком ущелье, где, пенясь и клокоча, несла река свои вздымающиеся воды.

Взошла луна и осветила мутную массу воды с несущимися по ней елями и соснами. Река была почти наравне с берегом.

Еще ниже, в гнездившейся в лощине ближней деревушке показались люди. Мужчины и женщины несли на головах постели и кой-какую домашнюю утварь, дети гнали перед собой пару коз.

— Ночью будет неладно — вода все пребывает! — обратился один из шедших к горному мастеру.

Люди эти переселялись в другие, повыше выстроенные лачуги.

Эта весть как бы отрезвила горного мастера. Он быстрыми шагами пошел вдоль реки — все его работники, жившие в Нейнфельде, были в опасности.

Теперь он вгляделся в то, что несла в своих водах разлившаяся река — вот дверь, за ней между поленьями дров балки, драницы крыш…

А тихий лунный свет серебрит эту мрачную картину.

На нейнфельдской колокольне пробило девять, Проскитавшись четыре часа, братья подошли к мосту — студент от усталости близок был к обмороку. Вдруг на противоположном берегу показался Зиверт. Он махал руками и что-то кричал; но за шумом плотины и волн ничего нельзя было разобрать.

В то время как горный мастер остановился, чтобы расслышать слева старика, студент нетерпеливо ступил на мост и пошел далее.

Крики старика усилились, он как безумный замахал руками, и в эту минуту раздался глухой треск, несшиеся балки ударились о сваи, которые стали погружаться в воду, — волны с быстротой мысли разнесли подгнивший остов, и между хаосом мчащихся досок и балок исчезла фигура студента.

Горный мастер бросился за ним.

Изнуренный болезнью молодой человек погибал в стремительном потоке. Даже исполинской силы мужчина, такой, как горный мастер, и тот едва мог противостоять напору воды: два раза напрасно протягивал он руку за несчастным — все ближе и ближе несло их к плотине. Наконец, горному мастеру удалось схватить брата. Но тут настало самое ужасное — студент как бы обезумел; он не узнавал своего спасителя, отбивался от него, защищаясь от спасающей руки с таким же отчаянием, как от готовых поглотить его волн.

Однако несмотря на эту ужасную борьбу, горный мастер стал приближаться к берегу, последним усилием толкнул он студента на берег, где Зиверт поймал его за руку и вытащил из воды.

Именно в этом месте река была наиболее глубока; берег возвышался тут еще на три фута над поверхностью воды.

Последнее могучее движение, которым он выбросил на берег брата, откинуло его самого на средину реки. Тут снова началась борьба, уже за собственную жизнь, но или не дорога была ему уже эта жизнь, или действительно силы изменили ему, но молодой человек вдруг исчез.

Зиверт в отчаянии ломал руки и звал утопавшего. И вот, высоко над водой, мелькнуло бледное как смерть лицо — старый солдат с клятвой уверял всю свою жизнь, что видел улыбку на этом лице, — руки сделали как бы прощальный жест:

«Прощай, Бертольд!», — раздалось над водой.

Налетевшие доски покрыли место, где погибла молодость, красота и честное, мужественное сердце. Старый солдат стоял на берегу и не мог оторвать глаз от мчавшейся массы, у плотины он опять заметил взмах рук, затем все с грохотом исчезло в глубине…

На нейнфельдском кладбище, рядом с могилой слепой, похоронен был и горный мастер; тело утопленника нашли неподалеку от Нейпфельда, зацепившимся за ивовый кустарник. Ходил слух, что и студент утонул, ибо с несчастной ночи и он бесследно пропал. «К своему счастью», — говорили люди. В замке с великим негодованием рассказывалось, какие ужасные вещи наглый, дерзкий «дегамот» наговорил в лицо его превосходительству, и то, что это неслыханное преступление требовало достойного возмездия, само собой разумелось.

Год спустя после этих событий, когда первые весенние цветы распустились на могиле горного мастера, в придворной капелле в А, совершалось бракосочетание.

На хорах теснилась знать и высшие сановники, присутствовали также и члены княжеского дома.

Невеста, как мраморное изваяние, стояла неподвижно, лишь в глазах сверкал огонь торжества — ее ожидал блеск и высокое положение в свете, все то, чего она так жаждала.

Увешанным орденами женихом был барон Флери, министр, а рядом с ним придворная дама Ютта фон Цвейфлинген, «дочь барона Ганса фон Цвейфлинген и Адельгунды, урожденной баронессы фон Ольден».

— Безупречный союз, ваша светлость, — прошептала обергофмейстерина с улыбкой глубокого самодовольства, обращаясь к княгине с поздравлением и кланяясь чуть не до земли.

Глава 10

Одиннадцать лет прошло со смерти горного мастера.

Радостно забилось бы сердце умершего, с такой теплотой и верностью относившееся к нуждам своих земляков, при виде нейнфельдской долины.

Белый замок, конечно, не тронутый ни временем, не непогодой, высился среди зелени, как будто все эти одиннадцать лет сохранялся под стеклянным колпаком.

Высокая белая стена отделяла его от всего живущего вне его, — это был строго охраняемый, заповедный мирок, столь же консервативно и неподвижно прозябающий в данной ему форме, как и самые принципы аристократии.

Большой контраст с этим добровольно наложенным на себя безмолвием представляла деятельная жизнь по ту сторону стены. Ее глубокое, могучее дыхание далеко разносило свое серое знамя, — оно развевалось даже и над Белым замком, весело пронизывая воздух, которым дышали аристократические легкие, и над тихими горами распростерлась мощная рука промышленности.

Шесть лет тому назад завод был продан государством: он перешел в частные руки и с тех пор стал принимать такие размеры, о каких прежде никто не мог бы и вообразить. С баснословной быстротой выросло колоссальное здание в нейнфельдской долине. Там, где когда-то одна доменная труба одиноко высилась в воздухе, теперь дымилось четырнадцать фабричных труб; железное производство соединилось с бронзолитейным. В прежние времена завод поставлял лишь самые примитивные изделия, ныне же превосходные литейные вещи ходили по всему свету.

Громадная масса зданий, — где грохотал и толчейный молот, разбивающий руду, и отливали формы, ковали и пилили, бронзировали и наводили чернь, — занимала собой приблизительно все пространство между прежним заводом и селением Нейнфельд; да и само селение едва было узнаваемо. Огромное производство требовало много рук. Прежнего рабочего персонала не хватало — и вот сотни незанятых рук стекались из окрестных мест, и как бы по волшебному мановению исчезли все признаки бедности и нищеты, до той поры придававшие такой негостеприимный вид горной природе.

Можно было бы предположить, что новый владелец, созидая все это, имел в виду лишь одну цель, а именно благосостояние народа, ибо заработная плата была не только очень повышена, но впоследствии рабочие были сделаны участниками в прибыли. Но предприниматель был человек дичившийся и чуждавшийся всего, южноамериканец, нога которого, как рассказывали, никогда не ступала на европейскую почву. Он был и оставался незримым, как какое-нибудь божество; делами же управлял его уполномоченный, также американец. Таким образом само собой рушилось предположение о необычайной гуманности и все стали объяснять «заморской спекуляцией, которая была еще так чужда немецкому духу».