Рыжий Будда, стр. 5

Держу я эту молитву в руках, вдруг слышу, кто-то за моей спиной встал и тяжело дышит. Смотрю – это мой офицер стоит с намыленной щекой и рассматривает молитву. Потом в таком волнении говорит:

– Я такие вещи видел в музее. По надписи судя, эта молитва от пули бережет. Ради бога, подарите мне ее, прошу вас!

– Сделайте одолжение, господин офицер, – говорю. Она мне не нужна… Возьмите, если она вас интересует…

– Да, да… Давайте ее… Спасибо большое!

Сказав это, спрятал он молитву за пазуху, сел и опять начал бриться.

Скоро оседлали нам коней и поехали мы дальше.

Проводник, который дорогу должен указывать, на офицера все смотрит и языком щелкает от удивления на его посадку – офицер в седле как монгол сидит!

Целый день мы с ним ехали и все разговаривали о здешних делах.

Он упорно на своей точке стоит и над моими рассуждениями о великих людях, которые я здесь привожу, смеется.

– Что ж, – говорит, – господин философ, вы Наполеона какой-нибудь чайник заставите изобретать? Это неправильная у вас философия, что великие люди обязаны одно добро делать. Кто разрушать все хочет, тому до чайников дела нет.

И договорился он сам до своего вероисповедания, сказал, что всю жизнь к буддизму склонялся. Я не вытерпел и говорю:

– Какой же вы буддист, с позволения сказать, когда вы кровожадность проповедуете?

– А Джа-Лама сердце вырывал?

– Это тоже отклонение, извращение, так Сказать.

– Ничего подобного… Буддизм сохраняет чистоту духа, а тело – простая материя. Зачем же мне тело жалеть, раз дух бессмертен?

– А зачем вы себе молитву от пули взяли?

Он усмехнулся, ничего не ответил и разговор на другое перевел.

Между тем время идет, смеркается, и, когда совсем стемнело, заметил я, что мы не по той дороге едем.

Тропа какая-то вокруг озера идет, камыш мерзлый по стременам звенит, свежих следов нет.

Потом в котловину попали; черные кусты кругом, небо низко висит, и кажется, что до него нагайкой можно дотронуться. Ищем дороги и не найдем.

Тут мой спутник потемнел и взялся за проводника…

Монголишко оробел и от страха сказать ничего не может. Тут самое главное и началось.

Что тут было, господи боже!

Взял офицер саблю и плашмя стал проводника избивать. Монголишко с коня пал, на брюхо лег и мертвым сразу прикинулся. Офицер меня оттолкнул, когда я заступиться за человека хотел, сел в седло и говорит:

– Едем прямо!

– Куда? Все равно дороги нет.

– Вот там жилье есть! Оттуда дым доносит.

Какой тут дым? – думаю. Ветер такой, что ничего не разберешь.

– Куда мы поедем с вами без проводника? – Ничего, не беспокойтесь. Он нас догонит.

Пожал я плечами и поехал за ним, сам не зная почему во веем ему повинуясь.

В эту минуту я и подумал о том, какие люди бывают жестокие и что я перед его жестокостью – ничтожная единица.

Попадись к такому на войне, он из тебя лепешку сделает, в пыль превратит, все заставит сделать.

Скоро наш монголишко, слышим, шумит сзади, нас догоняет и сам прощенья у офицера просит.

И что самое удивительное, так это то, что действительно офицер нас к жилью привел.

Обогрелись мы там как следует, а наутро он у меня просит:

– Вы мне письмо должны к Джа-Ламе дать, слышите?

Голос у него такой, что я содрогнулся, но собрал все силы и отвечаю:

– Нет, не сделаю я этого никогда. С вашей душой к этому делу вас нельзя допускать.

– Так вы мне письма не дадите?

Подошел он ко мне вплотную и прямо мне в глаза поглядел, не мигая. Я на него, в свою очередь, поглядел в упор и говорю:

– Нет, господин офицер, мое слово крепко!

Повел мой офицер плечами, усмехнулся и руку мне протянул:

– Ну, что ж, – говорит, – ничего не поделать. Люблю людей, у которых свое слово есть. Прощайте! Сам поеду и всего добьюсь.

Поднял плечи свои высоко, стукнул шашкой и вышел на двор.

Думаю я, что страшный человек мне тогда попался. Легко ли в себе такую тоску и жестокость носить?

Теперь я и думаю, что мне довелось поступить справедливо. Не допустил я, не помог своим словом и делом совершению безумств, которые до сих пор страницы Истории черной кровью испятнали.

Волнуют очень меня записки мои. Вчера собрался я труд свой печатать, ходил по комнате, вспоминая прошедшие дни, потом спать лег и видел во сне друга своего, Джа-Ламу, перерожденца Амурсаны.

Будто слезает он с седла, подходит ко мне, протягивает руку и говорит:

– Здравствуй, русский брат! Помнишь, как мы с тобой делили пищу и ночлег?

Помню дальше, смотрит он на меня, и как всегда улыбка на щеке у него, как паучок, бегает.

– Русский брат! Мы с тобой не только оружие держали. Помнишь, как ты мне посоветовал монголам плуги дать и русскую обувь заводить?

Действительно, настоял я тогда на том, чтобы после необходимого пролития крови великий воитель прославил себя и добрыми полезными делами.

А мой новый знакомый способен ли на добрые и великие дела?

Конечно, нет! И поэтому люди такие, как он, могут лишь злодеями быть. Злодей, с тоской в груди, опасней всего на свете, хуже всякого убийцы, который из нужды ближнему своему брюхо распарывает.

Поэтому и Джа-Ламе, великому проливателю крови, я все жестокости прощаю. Но вот моего нового знакомого в тот день я никак простить не мог.

– Нечего сказать, хороший буддист, подающий руку насилию.

Великое заклинание буддистское говорит: «ом-мани-па-дмэ-хум», и значит это: «О, ты, сокровище, покоящееся на лотосе!»

Разве может божество на лотосе запятнать себя кровью, и разве лотос растет средь кровавых луж?

Боюсь я, что над суждениями моими посмеется образованный читатель, ибо опять повторяю, учен я на медные деньги, на медные деньги труды наших писателей покупал, а читал их в седле, гоняя купеческие гурты по пустыням Монголии, а также Западного Китая.

Итак, тороплюсь я кончить эту запись и хочу только сказать, что сделана она для того, чтобы показать будущему моему читателю, какие бывают люди, которых и земле тяжело носить.

Всем известны мои взгляды на право отнятия жизни, но тут я должен сказать с болью в сердце, что такие люди, как помянутый много раз здесь офицер, жить на земле не могут и даже не должны. Их сама судьба порешит, а если этого долго не будет, то, простите, и я при всех своих взглядах сам пошлю смерть ему. От этого чудесные весы справедливости всей вселенной содрогнутся лишь на минуту, а после пребудут навеки в благодетельном спокойствии.

Где сейчас дикий герой записи моей? С тех пор, как уехал он со станции почтовой в степи и в седло сел, не слышал я о нем ничего. Чем тешит он безумное сердце свое и где и какой ценой, может быть, могилу себе нашел?

Сейчас снова великие бедствия черным крылом осенили мою вторую родину, Колыбель Народов, великое сердце вселенной… Сердце это не должно остановиться, не засушат его великие пески, и укажем мы отсюда Востоку – Тибету, Индии и другим странам новый великий и ясный путь…»

Тихон Турсуков положил на минуту перо и задумался; дожидаясь опять, когда высохнут чернила новой страницы.

Турсуков писал черной жирной тушью; ряды острых, как вороненая сталь, слов радовали его своей стройностью.

Турсуков думал, что эта стройность совпадает со строгим течением его мыслей. Он тихо барабанил пальцами по столу, дул на исписанный лист, помогая туши сохнуть.

Толстые жилы на его шее бились спокойно и ровно.

Вдруг Турсуков прислушался: ему показалось, что кто-то застучал в окно. Стук повторился, он был отрывистым и осторожным. Вслед за этим на окне вырос силуэт конской головы, руки, державшей натянутый повод.

Всадник, подъехавший к самому окну, постучал в стекло третий раз. В окне мелькнула поднятая рука. Турсуков ответил ей обратным условным стуком и быстро пошел к дверям.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

целиком посвященная «царице Тамаре»

Мечтания прапорщика Куликова

Царица Тамара вошла в его жизнь, как свеча, быстро осветившая недра темной комнаты.