Приключения Альберта Козлова, стр. 82

— Может, кровь нужно?

— Возьми малинки, сынок, дай попить…

— Мед бери, сынок, мед… Немного, полбаночки, бери, поможет…

— Вот у меня аспирин, для детей своих берегла.

— Возьмите двести рублей…

— Я работала в поезде… В санитарном… Где ребенок?

— Куда идти?

— Пустите, я врач!

Толпа расступилась. Подошел странный человек. Он очень бы был похож на писателя Чехова — острая бородка, пенсне, если бы не наряд… Алая, цыганская косоворотка, перехваченная портупеей, на ногах кирзовые сапоги, надраенные до такого блеска, что, глядя в блестящие верха, можно было бриться.

— Я детский врач, — повторил он. — Где больной?

— Надо идти…

— Чего же стоим?

— Айн момент, — сказал комендант. — Сейчас машину раздобудем…

Он вбежал в кассу, завертел ручку полевого телефона в громоздкой деревянной коробке.

— Товарищ комендант, — закричала Настя, дежурная по вокзалу. — На площади машина легковая стоит…

— Организуем, — пообещал офицер и выбежал на воздух.

— …Какого-то городского начальства. Ох, начальство! И кто его выдумал! Я момент… — Он опять ринулся к кассе.

— Не звоните, — остановил его врач. — Я договорюсь… У начальников тоже дети болеют.

И вот из вокзала на площадь вылилось людское море… Люди шли к машине молча, плотной стеной, за баранкой дремал шофер.

— Что случилось? — перепутался он, — Гитлера поймали?

— Чья машина?

— Горисполкомовская…

— Кто приехал?

— Бельский и Мирошниченко.

— Постойте, какой Мирошниченко, что у нас был до войны?

— Он самый…

— Тогда знакомый… Я за него голосовала…

— И мы тоже…

— Молодец, что не убежал в тыл. Поперед нас вернулся. Где он?

— Вон идет.

Через живой коридор к машине подошли Мирошниченко и Бельский.

— Товарищи, что случилось?.. — встревоженно спросил городской голова.

— Машина твоя?

— Моя.

— Машина нужна…

— Ребенок умирает…

— Я врач.

— Здравствуйте, товарищ Мирошниченко!

— Как же будем жить, товарищ Мирошниченко? Где жить-то будем?

— Пока где придется… В развалинах.

— Дядя Коля, — вышел я навстречу Бельскому.

— Здравствуй, Козлов. Кто умирает?

— Его брат…

— Рогдай?

— Нет… Маленький мальчик…

— Я врач, поэтому прошу…

— Не теряйте времени. Берите машину. Василий Петрович, отвези, куда покажет Козлов, и назад…

— Есть…

— Спасибо! От имени врачей…

— Да садитесь, развели.

— Простите, я забыл противогазную сумку, в ней инструмент и медикаменты.

— Где сумка?

— У бачка с водой, висит на скамейке.

— А вещи?

— Какие вещи? Все мое имущество — противогазная сумка.

— Сумка…

— От противогаза…

И вот она уже передается над головами, плывет к машине.

— Садитесь!

— Счастливо.

— Я тоже с вами, я работала сестрой в санитарном поезде…

— Поезжай, — сказал офицер Степе-Леше. — Сделаешь дело, вернешься, Черная кошка.

— Нет, — сказал Степа-Леша, — ты меня ославил, ты меня, и обели. Что положено за «пушку» и бузу, то положено, но чтобы, меня по всем дорогам искали по приметам… Я хочу вернуться с фронта победителем, а не разыскиваемым железнодорожной милицией по приметам…

— Поехали!

Я слышал, как Мирошниченко отвечал женщинам:

— Электричество будет… Мы с Вогрэса. Скоро будет свет. И трамвай пустим. В конце концов, все зависит от нас. За нас никто город восстанавливать не будет. Мы тут решили, на ваше усмотрение, Сталинград вызвать на соревнование… Да, да… Вот тут… Из Новосибирска поезд должен приехать с новосибирцами… Они стройматериалов собрали на народные деньги… Как же… Вся страна поможет… Мы не одни.

Машина медленно выворачивала с привокзальной площади, люди расступились, давая ей дорогу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,

которая хотя и должна быть самой счастливой, но которая такой не будет.

Ванятка все-таки угас…

Врач дремал. Потом встрепенулся, проверил пульс, закрыл глаза Ванятке и пошел мыть руки над ведром.

— Ослабленное сердце, — сказал врач. — Не выдержало кризиса…

— Умер! — сказала Серафима Петровна и рухнула.

— Помогите ей, помогите, — бросился к ней врач. Вытер руки о полу пиджака. — Несите на кровать.

Серафима Петровна оказалась невероятно тяжелой. Она обвисала… Женщина, которая когда-то ездила медсестрой на санитарном поезде, врач, я, Рогдай еле дотащили Серафиму Петровну до постели, перевалили на постель. Девчонок дома, к счастью, не было — их забрал к себе инвалид Муравский.

— Мужчина, даже самый плотный, легче, — сказала со знанием медсестра.

— Камфары нет, — всплеснул руками доктор. — Массаж, массаж в области сердца…

Сестра рванула ворот кофточки, что-то расстегнула, начала массировать грудь, под грудью, спину…

— Вот и лечи народ, — посмотрел виновато врач. — Медикаментов нет, питание… Ах, что мы ели? Прошлогоднюю картошку, выкопанную весной на огороде. От нее осталась шелуха и комочек крахмала. Свиньи есть не будут… Собирали на поле колоски. В них микроб, и воспаление гортани… И я в ответе. Представляете? Я читал в «Британском союзнике», там в Америке изобрели лекарство — пенициллин, стоит дорого, на вес золота. Два укола, и нет пневмонии. Мне бы ампулу этого пенициллина… Одну ампулу, и ребенок спал бы не вечным сном, а четырнадцать часов в сутки.

Не буду рассказывать, как пришла в себя Серафима Петровна, что было, как было — невеселый рассказ. Был кошмар… Мы хоронили Ванятку.

Шли по Плехановской к Заставе, мимо Кольцовской, мимо железнодорожной школы, мимо тюрьмы, перешли железную дорогу, над нами раскинулись фермы взорванного моста, по которому когда-то бегал трамвай, мы шли мимо завода Коминтерна, шли посредине улицы, по трамвайным рельсам, заросшим мелкой травой. Мы шли — Серафима Петровна, девочки, Муравский с матерью, наши девчонки-минеры, Валька Белов, Степа-Леша с двумя солдатами — его отпустили с губы. Обошлось… Выручил комендант вокзала. Степе-Леше сунули десять суток. Я тоже когда-то сидел на губе. Солдат от вражеской пули и собственной гауптвахты не гарантирован.

Мы шли. Гробик, сколоченный Муравским, везли мужчины по очереди (исключая солдат) на тачке, сделанной из шасси «мессера». Серафима Петровка брела. Ее поддерживали девчонки. Они за ночь стали старше, а мать старой. И когда мы вышли на Задонское шоссе, наткнулись на колонну немцев.

Немцы двигались, точно тоже кого-то хоронили. Угрюмые, серые от дорожной пыли, многие перевязаны белыми бинтами… Их вели два солдата — один впереди, другой сзади. От немцев донесся специфический запах немецкого окопного солдата. Я бы узнал его, если бы даже был слепым. Его нельзя перепутать ни с чем.

— Чудеса, — сказал Степа-Леша. — Меня двое охраняют, а их… человек пятьсот — тоже двое. Где же справедливость?

— Ты по коэффициенту возмущения приравниваешься к полтысяче немцев, — глубокомысленно изрек Муравский.

— Как я их ненавижу! — раздался шепот.

Мы поглядели на Серафиму Петровну… И стало страшно. Глаза у нее были сощуренными, губы сжаты. Она стояла бледная. И пальцы на руках побледнели… Сила ненависти в учительнице русской словесности была такой концентрации, что ее почувствовали и пленные. Они вздрогнули.

Серафима Петровна встала впереди тачки, и немцы прижались к тротуару, обтекали нас. Все это происходило безмолвно, всем было ясно, что происходит.

Потом мы опять шли по Задонскому шоссе, и никто не знал, куда.

— Стоп! — вдруг сказала Серафима Петровна. — Сына похороним здесь! У большака.

Мы копали землю…

Потом зарыли гробик. Сверху поставили деревянную колонку с красной звездочкой. Звездочку ставят на могилах солдат.

— Девочки, — сказала Роза. — Мы живем в трагическое, но прекрасное время… Ой, девчонки, не могу…

И она заплакала навзрыд… И девчонки плакали. Лишь Серафима Петровна стояла с сухими глазами.