Приключения Альберта Козлова, стр. 56

Кончились золотые дни неожиданно: Чингис заболел — то ли поймал и съел крысу, больную туляремией, то ли объелся на дармовых харчах недоброкачественными продуктами, — он захворал и пропал… Помер где-нибудь в развалинах. Целую неделю мы не закрывали дверь, ждали, надеялись, что хан объявится, но он не объявился.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

которая служит продолжением двух первых.

Кресты были добротными. Пила выпиливала дуб по крошке, точно грызла столетний сухарь. Вообще-то весело очищать Кольцовский. Яшка зря беспокоился, что крестов мало — под каждым лежало по нескольку солдат. Тоже ведь были люди… Вроде людей. Почему-то фашистов я за людей не считал, они вроде землетрясения, или дикого пожара, или как саранча — налетала погибель, и если хочешь жить, уничтожай ее и чем больше, тем лучше.

Экскаватор снимает пласты земли аккуратно, затем роют лопатами. Трупы берут вилами, как копны сена. Трое, четверо вил в бока, и в кузов. На свалку.

— Атаманов нам не надо, атаманом буду я, — кричит внезапно Швейк. Он снял гестаповский китель, работает в майке. Мы постепенно рассупониваемся. Солнце греет дружно, по вырытым кучам земли снуют грачи.

Я люблю Кольцовский сквер! В нем я учился ходить. Где мы с Рогдаем спилили очередной дубовый крест, была детская площадка, лежал песок, мелюзга копалась в песке с совочками. А чуть подальше, у памятника Никитину, я впервые скатился на лыжах. Мама подбадривала:

— Не бойся! Будь буденновцем!

Буденновцы скакали на боевых конях, и вряд ли они мчались с гор на лыжах, но тем не менее мамины слова ободрили, я оттолкнулся и скатился с горки. Мне очень хотелось вырасти настоящим буденновцем.

— Товарищи! — доносится женский голос. — Генерал!

Люди бросают лопаты, пилы, вилы, бегут на крик.

В земле лежит чин. Голова забинтована. Видно, помер, не дотянув до госпиталя, его и бросили в солдатскую могилу. Кресты стояли по ниточке, как на смотру, а убитых фрицы бросали как попало — вниз лицом, друг на друга, некоторые оказались даже на попа, и их вытаскивали за ноги, как редиску.

— Во-первых, не генерал, — сказал со знанием дела Швейк. — Полковник вермахта, пехота… Известное дело — гестапо с почетами хоронит, а инфатерия — быдло, серая солдатская скотина.

— А ведь он был еще живым, — произнес тихо Бельский.

Бельский спрыгивает в яму. И как не брезгует падалью! Мог бы шоферу приказать, шишкой ведь работает.

— Глядите, ногти содраны, скребся, во рту земля… Задохнулся.

И нервы не выдерживают… Мне до слез стыдно за слабость, но слезы текут по лицу… Нет, мне не жалко немецкого пехотного полковника, оккупанта, злодея, мне жалко человека, хотя я с трудом смог бы объяснить в ту весну, как первое переплелось и перечеркнуло второе, где начало и где конец жалости и ненависти. Я представляю — раненый пытался повернуться, пытался крикнуть, проклясть, позвать на помощь… Он задохнулся, объелся землею, которую шел завоевывать, которую залил кровью своих солдат и еще большей кровью наших ребят. Мне почудилось, как шуршит земля…

Не у меня одного сдали нервишки Все стоят подавленные, точно раскопали могилу с замученными родными.

— Как они могут жить! — говорит какая-то женщина. — В Германии. Наверное, в ней все трупами пропахло.

Полковника вермахта мы вынули из земли осторожно и положили на машину.

— Везите, хлопцы, — сказал Бельский. — Похороните. Креста не ставьте.

— Если со своими так, то с нашими-то они и вовсе не церемонились, — сказал кто-то из калек.

— Запросто! — заверил Швейк и глупо улыбнулся. — Чего его хоронить? Пес и есть пес. Я бы их всех живыми в землю закопал.

— Парень, — говорит слепой Зиновий. — У меня счеты с ними не меньше твоих, но дело-то не в них, а в тебе. Дальше носа ничего не видишь.

— А чего? — не сдается Швейк с маслозавода. — Зачем нам галоши, лишь бы были гроши хороши. Витамин Ц — сальце, маслице, хлебце, винце…

— И ремень на одно место, — добавляет Яшка.

— Хватит, — вдруг ярится Швейк. — Наелся. И еще проволокой. И еще прикладами. И еще ножками от табуретки. И еще… Ух, гуманисты! — кричит он, точно выкрикивает грязное ругательство.

Он хватает китель, на ходу напяливает форму гестаповца. Клифт у него шикарный.

Люди молча смотрят вслед. Даже слепой Зиновий повернул на звук удаляющихся шагов голову, задрав ее вверх, как все слепые.

— И все-таки похороните, — говорит Бельский.

Он вылезал из разрытой могилы, но оступился, обвалил край, покачнулся и схватился за торчащую из земли полосу железа. На его руке выступила кровь.

— Черт возьми, — ругается Бельский. — Как пирог грибами начинили землю железом, ступить некуда.

Он высасывает из руки кровь, оплевывает.

— Йода! Йода принесите! — раздаются голоса.

— До свадьбы заживет, — шутит Бельский.

— Ржавчина, попадет какая-нибудь бацилла столбняка.

— Э-э-э… Если от каждой царапины столбняком болеть, вся бы наша армия в госпитале оказалась. Заживет. Перекур.

Он достает из кармана пачку «Казбека», открывает, протягивает. К желанным папиросам тянутся десятки рук, закуривают и женщины. Пачка пустая.

— Вам не осталось.

— Я не курю.

Бельский худой до невозможности. Глаза глубоко запали, скулы выпирают, как ключицы, а ключицы торчат под офицерской гимнастеркой, как прорезывающиеся крылышки у молодого ангела. До войны он тоже был кожа да кости, а теперь шкелет, точно ленинградский блокадник. Люди садятся на камни, на оставшиеся чудом в сквере скамейки, облупленные, с двумя-тремя рейками. Замечательные парковые скамейки! Их вчетвером с места не сдвинешь, а уничтожить можно только путем прямого попадания пятидесятикилограммового снаряда. Их свободно можно было бы ставить вместо противотанковых ежей.

— А где ж остальное начальство? — спрашивают исполкомовцев. — Губернатора не видно, товарища Тищенко, Мирошниченко…

— На левом берегу, — объясняют им. — На Вогрэсе все порвано. Электричество необходимо, как вода.

— Это что, прием в исполкоме? Так считать? У нас вопрос. Когда город разминируют?

— Уже двадцать тысяч мин сняли. Военные уйдут. Придется самим работать.

— На Чижовке старуха подорвалась и внучку подорвала. Нашла итальянское яйцо, красивую гранату, подлюги, сробили. Думала, игрушка, принесла внучке поцацкаться, та и доцацкалась.

— Отлично, что собрались на воскресник, — говорит Бельский. — Обязательно проводите беседы, особенно с пацанами, чтобы ничего не трогали и по развалинам не шлялись. Немцы специально заминировали город, чтоб отбросить нас на триста лет, до татарского ига. Снег сойдет, всякие сюрпризики вылезут. Дружины нужны. Постой, ты, кажется, Козлов, — узнает Рогдая Бельский.

Рогдай стоит и курит дармовую папиросу.

— Я вас тоже признал, — отвечает непринужденно брат.

— А батя где?

— Пропал.

— Мать?

— Пропала.

— А где старшой?

— Вон стоит, он стеснительный.

Бельский встает, подходит ко мне, рассматривает…

— Медаль. У меня и то нет. Молодец. За что?

— Пофартило, — вместо меня отвечает Рогдай.

Бельский искоса поглядывает на него, как он лихо затягивается.

— А ты что, не куришь?

— Не особенно, — отвечаю я. Я стесняюсь ответить, что папиросы просто не досталось, я, как всегда, пока протиснулся, протянул руку, опоздал, — расхватали более расторопные.

— Правильно делаешь, ваш отец тоже не курил. Тебя, кажется, Альбертом зовут? Приходи в исполком, у нас пока еще нет постоянного здания, найдешь?

— Да, знаю.

— Направим учиться на курсы минеров. Комсомолец?

— Нет.

— Как так? — Бельский обводит всех удивленным взглядом. — В армии был, а в комсомол не вступил?

— Так у нас, товарищ начальник, — встревает Рогдай, — в роте одно старье, неполноценные, с госпиталей, вроде бы на курорте.

— Шустрый парень, — говорит в стороне безрукий Николай. — Чего лезешь в разговор, когда не спрашивают?