Конец каникул, стр. 27

— Глупый ты! — заорал вне себя дедушка. — Строил чудо, а вышло худо. Не болтай чепухи. Помни, прежде ты должен сплясать на моих поминках…

Я невольно улыбнулся. Это был уже прежний дедушка — старичок-балагур, переворачивавший вверх тормашками любое присловье.

— Держись, Юрек. Будь молодцом… — повторил он снова. Хлопнул меня по плечу, а потом вдруг отвернулся и заспешил к дому.

Они расходятся. Вот, значит, в чем дело. Вот почему она уехала. Вот зачем понадобились разговоры про санаторий. Не знаю, может, и странно, но, шагая по улице, я думал об этом, точно о событии из книжки. Будто меня это не касалось. Читаешь такую книжку, и всякие печальные истории там происходят, но когда станет слишком грустно, отложишь ее и пойдешь за мороженым. Только что я боялся неизвестности, чего-то такого, что, таясь вблизи, остается неведомым, недоступным глазу, и не понять, с какой стороны оно ударит. Но стоило дедушке назвать все по имени, как бы ткнуть пальцем, произнести два-три простых слова — и вдруг события стали совершаться точно отдельно от меня.

Почему они не сказали мне об этом по-хорошему, раньше? Они, которые всегда знали, что надо, чего нельзя, всегда могли объяснить любые вещи, спрашивал я или нет. А может, не всё они знали, не всё умели… «Они»? Так говорил дедушка. «Они» расходятся — так он сказал. И я, думая об этом, тоже пользуюсь коротеньким словцом «они». Коротенькое словцо… Коротенькое словцо… Коротенькое словцо… Что-то вдруг точно заскочило у меня в голове, и, лишь поймав себя на том, что твержу одно и то же без смысла, как испорченная пластинка, почувствовал: по спине пробежали мурашки.

Глава 19

Я брел домой. Решил не возвращаться к бабушке на обед, дождаться дома отца. Если он придет к бабушке, там ему скажут: Юрек уже все знает. И потому мне нельзя идти с Эльжбетой в кино — отец станет меня разыскивать. Да и не хочется мне в кино. И надо ж именно сегодня мне с ней поссориться! Впервые, и как раз сегодня. Хотя… ведь мы, в сущности, не ссорились. Это я взорвался, будто она в чем-то виновата. Жаль, что ее сейчас нет рядом, что я один…

А будь она здесь, что тогда? О чем с ней говорить? Рассказать все с самого начала… Что значит «все»? Да и знаю я только конец: мне велят отсюда уехать. И только об этом могу сказать Эльжбете.

А что я скажу отцу, когда он придет? Спрошу… Нет, спрашивать ни о чем не стану. Раз не хотят говорить, пусть не говорят. Не касается меня все это, не касаются меня их дела.

Скажи они нормально, по-человечески: «Юрек, мы разводимся, мама отсюда уезжает, что ты об этом думаешь?» — тогда я мог бы с ними поговорить. А теперь? Мне остается только выслушать, на какой день назначен отъезд… Нет. Я сам скажу, что хочу уехать как можно скорее, завтра, послезавтра. И пусть все это кончится…

— Юрек! — услышал я вдруг.

Это кричала Ирка. Она шла по другой стороне улицы, увидев меня, перебежала дорогу.

— Почему у тебя такой вид? Заболел, что ли?

— Почему заболел?

— Не знаю, мне так показалось…

— Чего тебе надо? Зачем кричала? Ирка покачала головой:

— Что с тобой? Даже заговорить нельзя? Ты совсем ума лишился из-за той девочки…

— Не болтай, Ирка… Говори, чего надо?

— Ничего не надо… Нет, надо! Надо, чтоб она уехала… Это из-за нее ты со всеми ссоришься, из-за Эльжбеты. Зенек так сказал сегодня Збышеку. Ребята говорят, ты совсем сбрендил!

Что мне с ней разговаривать? «Зенек сказал… Ребята говорят…» Пусть говорят что хотят. Какое мне дело? Меня больше не интересует, что они обо мне думают…

— Могу тебя обрадовать, скоро нечего будет обсуждать! — сказал я. — Я уезжаю отсюда. Ясно?

— Куда? — удивилась Ирка. — Ты уезжаешь или она?

— Я, В Австралию… — И я пошел прочь.

— Слушай, Юрек! — послышалось за спиной. — Лепишевская всюду тебя ищет! Это я и хотела тебе сказать, а ты сразу спорить!

Старуха Лепишевская и в самом деле торчала в окошке. Стоило мне появиться во дворе, она закричала:

— Наконец-то пришел! Иди скорей наверх!

Она вышла на порог своей квартиры. И, вне себя от волнения, зашептала, точно это была бог знает какая тайна:

— Представь себе, ксендз у меня уже с полчаса дожидается! Тебя дожидается!.. На что это похоже?

— Рай не уговаривался, пусть ждет, — буркнул я хмуро. — Да и о каком ксендзе речь? Чего надо от меня ксендзу?

Я подумал о нашем приходском ксендзе. Что же это он, из-за тех яблок сюда притащился? Тоже мне дело — десяток зеленых яблок сорвали мы с ребятами у него в саду. Ну, при этом ветки поломались… Год прошел, а он все еще помнит. У Зенека три дня живот потом болел… Отрава — не яблоки! Кто ему мог наябедничать через год? Этого только сегодня не хватало…

— Ну, где этот ксендз? — спросил я.

В том настроении, в каком я был, я мог поскандалить с каждым из-за чего угодно. Тем более из-за прошлогодних яблок…

Лепишевская нырнула в свою квартиру, и оттуда вышел викарий Майхшак. Поблагодарил ее, как он выразился, «за гостеприимство» и обратился ко мне:

— Есть у тебя ключ от своей квартиры? Ну так поднимемся к тебе, у меня дело…

Лишь в квартире я заметил, что у викария в руках старый пузатый портфель, в котором что-то шевелится.

— Нет, нет, садиться не буду. Мне некогда, достаточно там насиделся! — заявил он. — Жаль, что нет отца… А может, так удобнее… Я, понимаешь ли, принес тебе шесть почтовых, самые лучшие. Отнеси их сразу в голубятню, чтоб не задохнулись.

— Не понимаю: шесть почтовых? А что с ними? — начал я, ужасно удивившись.

Но Майхшак замахал по-своему руками:

— Только не спрашивай ни о чем. Отнеси на чердак, и все. Сколько будет теперь у тебя вместе с твоими, а?

— Сколько? Ну, сорок три…

— Вот, видишь! Это уже кое-что. Только присматривай за почтовыми, ладно? Чтоб с голоду не передохли…

— А вы что, тоже уезжаете?

— Что значит «тоже»?

Но я не ответил. Тогда он смерил меня долгим взглядом и пробурчал:

— Ну, разумеется. У каждого свои огорчения… Лучше не спрашивай. Заставили меня, понимаешь? И чем епископу мои голуби помешали? Можешь ты объяснить? Старухи святоши бегают жаловаться к приходскому, дескать, на пальцах свищу. А как голубей вспугнешь? На флейте им играть? Эта баба тоже, наверно, сразу донесет, потому что заворковали у меня в портфеле, пока у нее сидел…

И грустно и смешно. Майхшак был сам не свой, уж, наверно, не так легко отдавать своих лучших почтовиков. Никогда еще я с ним так долго не разговаривал, не знал его — ксендз, и все тут. Иногда только забежишь в дом к приходскому, чтоб про какого голубя спросить. Всем в Божехове известно: викарий Майхшак держит голубей. Почему именно мне отдает он своих почтовиков? И вдруг меня осенило:

— Здорово я тогда вас подвел с нашим Рыжим, а? Я слышал, как приходский сердился; что ж, с тех пор и пошло? Простите, я его тогда не заметил…

— Не твоя это вина, раньше или позже — все равно бы так случилось… Переводят меня. Не о чем говорить… — ответил он каким-то странным голосом. — До свидания! — И вышел.

Я не успел даже спросить, что мне делать с портфелем. Сперва послышался быстрый топот по ступенькам, а потом голос Лепишевской:

— Слава Иисусу Христу!

— Во веки веков, — донеслось уже снизу.

«Это он так ко мне из-за подлеца Рыжего, — подумал я, заглядывая в портфель, — Надо же, именно мне принес лучших голубей… Может, ему так на исповеди велели? Чтоб было наоборот: чтоб не ругал меня, а подарил голубей… А на кой черт мне теперь его голуби? Даже лучшие?»

Лепишевская дежурила уже у дверей.

— Ну и что? — спросила она тем же шепотом. — Чего нужно было от вас ксендзу?

Не знаю, почему это взбрело мне в голову. Ни с того ни с сего я сунул ей под нос портфель и сказал с досадой:

— Доллары принес. Хотите посмотреть? Банк ограбил и принес на хранение!

Папаша Зенека Козловский, который драй а карбидную лампу в коридоре у окна — как видно, перед вечерней сменой, — громко загоготал.