Огонь в затемненном городе (1970), стр. 24

— …в конце концов мы слишком хорошие друзья, чтобы так глупо препираться.

Стало ясно, что теперь я обязательно должен что-то ответить. Нельзя было обходиться одним сопением. И я ответил:

— С тобой уж я бы хотел препираться с самую последнюю очередь.

— Тогда все в порядке, — сказала Линда.

И я тут же почувствовал, что все действительно в порядке.

Некоторое время мы шли молча.

— Зачем тебе нужны были эти заколки? — вдруг спросила Линда.

— Ах, знаешь… — ответил я, стараясь придать голосу как можно более безразличное выражение. — Я хотел показать один маленький фокус, но…

— Если не хочешь, не говори, — прервала меня Линда. — Я только хотела проверить, доверяешь ли ты мне.

— Доверяю.

— Может быть.

— Я правда доверяю тебе.

— Может быть.

Нет, все вовсе не так хорошо, как было только что!

— Почему ты говоришь «может быть»?

— Потому что знаю, зачем вам нужны были заколки.

— Значит, ты догадалась?

— Да. И я заметила, что во время речи Мяэ Олева не было в зале.

Странно. Конспирация конспирацией, но я вдруг обрадовался, что мне не надо скрывать эту историю от Линды. Тем более, что ведь Линда оказалась нашей соучастницей — заколки-то были ее.

— Знаешь, Линда, — я вдруг с жаром принялся объяснять, — я тебе доверяю. Я совершенно в тебе уверен. Но ведь доверять человеку не означает, что надо сразу выкладывать ему все, что у тебя на душе. К тому же этот фокус с заколками больше принадлежит Олеву, чем мне. Я сначала даже сам не знал, что он собирается с ними делать. А тайну друга нельзя выдавать никому, даже другому другу, каким бы хорошим и надежным этот второй друг ни был.

— Ты прав, — сказала Линда. — Это просто моя заносчивость…

— Ты совсем не была заносчивой.

— Нет, была.

— Да будет тебе известно, что ты абсолютно не заносчива…

— Извини, пожалуйста, мне просто показалось, что…

Мы рассмеялись.

Нам навстречу шла компания мальчишек из начальной школы. Один пацаненок озорно глянул на нас и сказал ехидно:

— Ухаживают!

Но Линда посмотрела в упор на озорника и отрезала:

— А тебе что за дело!

Мне страшно понравилось, что Линда ответила именно так. Действительно, какое другим до этого дело! И мне стало очень хорошо, так хорошо, как вообще только может быть…

Уже виднелось здание гимназии.

Вдруг мне что-то вспомнилось, и я спросил:

— Линда, скажи, а на самом деле Мээли блеяла?

— Тайну подруги не выдают…

— Прости.

— Не принимай это всерьез, я не хотела тебя передразнивать. Дело в том, что Мээли действительно не блеяла.

— Но ведь там, где она стояла, кто-то блеял.

— Это я.

— Ты?

— Ну да. Но учительнице я не соврала. Я ведь только сказала, что Мээли не блеяла.

— Отчего же тогда Мээли покраснела и заплакала?

Линда вдруг посерьезнела.

— Это совсем другое дело, — сказала она. — Знаешь, Мээли ужасно боится.

— Чего?

— Ну, немцев и все такое. Ее дядя коммунист, и перед войной был кем-то, понимаешь? Он ушел с Красной Армией. И теперь к ним домой ходят провокаторы.

— Провокаторы?

— Ну да, шпики. Один человек втерся было к ним в доверие как друг семьи. Но, к счастью, их предупредили, что это шпик. А позже к ним приходили два мальчишки из нашего класса, очевидно по заданию того человека. Только Мээли не говорит, кто были эти ребята. Уж я спрашивала и так и эдак, а она не хочет говорить, и все.

У меня в голове царила полная неразбериха, наверно, это отразилось и на моем лице. К счастью, Линда не смотрела на меня.

Значит, вот как истолковали Мээли и ее тетя наше посещение! Они приняли нас за шпиков! Надо ли объяснять, какое горькое чувство обиды бушевало у меня в груди. Но что поделаешь. Обдумав все как следует, я понял, что у них и в самом деле были основания подозревать нас. Мы пришли туда с полевой сумкой. Но ведь действительно очень странно, что такая сумка больше года валялась в лесу, куда горожане толпами ходят по грибы и ягоды. У Мээлиной тети было достаточно оснований думать, что мы получили эту сумку и письмо от какого-то провокатора, хотя бы от Велиранда…

Мы подошли к гимназии.

Я ринулся в класс, чтобы сейчас же рассказать обо всем этом Олеву.

Но Олев еще не пришел. Надо было подождать.

И пока я сидел за партой и ждал Олева, мне кое-что вспомнилось. Я вспомнил, как учительница Паэмурд мучила Мээли и как Олев тогда страшно рассвирепел. И как он сказал громко: «Это же истязание!» И как он шепнул мне: «Если Мээли теперь что-нибудь сделают, виноват-то буду я!» Мне еще тогда показалось, что Мээли, пожалуй, нравится Олеву. Мне и сейчас казалось, что она нравится ему. И еще мне вспомнились мои собственные слова, сказанные мною каких-нибудь полчаса назад Линде: «Ведь доверять человеку не значит, что надо сразу выкладывать ему все, что у тебя на душе».

Когда Олев вошел в класс и сел со мною рядом, я ничего ему не сказал.

РАЗГОВОР С НЕМЕЦКИМ СОЛДАТОМ

Уроки кончаются после десяти вечера. Часть пути из школы домой мы с Олевом проходим вместе, а на углу улицы Зори расстаемся.

В тот вечер мы распрощались с Олевом, как обычно. Я шагал один по темной улице и от нечего делать поглядывал на небо, подкарауливая падающие звезды.

Вдруг рядом со мной возникла темная фигура. Несмотря на темноту, я различил на человеке немецкую военную форму.

— Простите, вы, случайно, не знаете, где находится Садовая улица?

Естественно, я знал Садовую улицу так же хорошо, как и все другие улицы нашего маленького города. Я ведь живу по соседству с Садовой.

— Знаю, — холодно ответил я немцу. — Иду как раз в ту сторону.

И я тут же сердито подумал, что следовало послать его совсем в другом направлении — пусть знал бы, что в Эстонии не каждый рвется в провожатые оккупантам. Но слова уже сорвались у меня с языка, и мы пошли рядом.

— Как хорошо, спокойно, — заговорил немецкий солдат. — Нечего бояться, что на тебя упадет бомба.

— Вы приехали с фронта?

— Прямо с фронта, из-под Ленинграда, — охотно ответил он. — Оттуда, где самый адский огонь.

Разговор наш шел, конечно, на немецком языке, на котором я болтал уже довольно бегло.

— Чего же вы Ленинград не берете? — спросил я для подначки.

— Сил не хватает, — ответил он с удивительной прямотой.

— Разве? А в газетах пишут, что… — Я попытался придать своему голосу изумление.

— Мало ли чего пишут в газете, — перебил он. — Словами еще ни одной войны не выиграли.

«Жизнь — странная штука, — подумал я. — Этот человек — немец, а говорит такие вещи, что…»

— Но Ленинград ведь окружен, — попытался я продолжить разговор.

— Вот то-то и удивительно, — подхватил он. — Ленинград в кольце. Жители голодают. Боеприпасов у советских солдат в обрез. А взять город мы не можем. Топчемся на одном и том же месте. Это просто выше моего разума.

— И что же будет? — спросил я.

— Чего там, — вздохнул он, — будем продолжать.

— Война может тянуться долго.

— Для одного дольше, для другого меньше. Отец у меня убит в Литве, старший брат прошлой зимой пропал без вести под Москвой. Для них война уже кончилась.

Я вспомнил своего отца. Может быть, и для него война уже кончилась?

Разговор прервался. Мы шли молча.

— На юге вы уже продвинулись до Сталинграда, — сказал я, чтобы нарушить молчание.

— Каждый метр нашего продвижения там стоит нам много жизней.

— Надо же приносить жертвы.

Немец не уловил иронии в моих словах.

— Во имя чего?

— Во имя победы.

Он приблизил свое лицо к моему, посмотрел на меня в упор и спросил:

— А вы верите, что Германия победит?

Однажды в деревне, у тети, я задал такой же точно вопрос немецкому унтер-офицеру. Унтер-офицер был уверен в победе Германии. Но этот солдат говорил на совсем другом языке. Вернее, язык-то был тот же самый, но слова словно не принадлежали немцу.