Сталинский нос, стр. 7

Зина на Нину Петровну глаза вылупила и тихонечко так карандашиком по бумаге постукивает. Тук, тук, тук. Вижу, это у нее рука дрожит.

— В чем дело, Зина? — удивляется Нина Петровна. — Почему ты перестала писать?

Зина губами двигает, как рыба в аквариуме, а сказать ни слова не может. Она от испуга дар речи потеряла. Мы ждем. Наконец она шепчет что-то.

— Что, Зина?

— Я не знаю, кого подозревать, а кого нет.

— Вот именно, Зина! Те, в ком ты не уверена, всегда под подозрением. Вот их фамилии и пиши. Поняла?

Нина Петровна оглядывает класс:

— Все поняли?

Слышу, как позади меня заскрипели по бумаге карандаши. Значит, пишут. Я пытаюсь незаметно глянуть на Вовку, но он как ждал — ухмыляется и делает вид, что точит ножиком карандаш. Я быстро отвернулся, а у моей парты Нина Петровна стоит.

— А ты, Саша, почему не пишешь?

Вот бы у меня была какая-нибудь причина, скажем, бумаги нет или карандаш сломался. Но не тут-то было, листок на парте, и карандаш, как всегда, заточен.

— Саша, — говорит Нина Петровна громко, чтобы все слышали. — Одну-то фамилию ты можешь написать. Нетрудно догадаться.

Она глядит поверх моей головы туда, где Вовка сидит, сверлит его суровым взглядом, чтобы все сразу поняли, о ком это она.

— Собакин, — говорит, — умеешь свою фамилию писать? Вот и пиши.

Ну тут, конечно, все к Вовке поворачиваются. Ждут, что он будет делать. А он медленно так встает из-за парты и кулаки сжимает. Что это он, с ума сошел? Бить, что ли, Нину Петровну собрался?

Вдруг дверь в класс открывается и Матвеич голову внутрь просовывает:

— Велено в актовый зал на собрание. Приказ начальства.

19

— Волна гнева и глубокого возмущения охватывает всех нас, здесь присутствующих, при мысли о том, какое чудовищное, немыслимое преступление было совершено в нашей школе. Без сомнения, это дело рук грязных и трусливых вредителей, шпионов и провокаторов, пробравшихся в наши ряды. Эти гнусные негодяи, эти изменники Родины вознамерились расшатать устои нашего…

Тут директор Сергей Иванович захлебнулся гневом, схватился за трибуну, выпучил глаза и пыхтит как паровоз, воздуху набирает. Сергей Иванович — убежденный коммунист, на собраниях говорит как пишет. Я всегда во всем с ним согласен, но в этот раз он все-таки перегнул палку. Кому, как не мне, знать. Хотя правду знаю не я один. Вовка тоже знает. Я встал на цыпочки, поискал его глазами по задним рядам. Не видать. Матвеич запер двери, никого даже в туалет не пускают, куда же Вовка подевался? Наверно, снова что-нибудь задумал, от него добра не жди.

Сергей Иванович отдышался и бах кулаком по трибуне, чуть не сломал.

— Но вредители просчитались! — кричит. — Наши бдительные Органы госбезопасности разрушат их коварные планы, поймают их с поличным и разоблачат врагов народа! Без жалости сметем мы с лица земли предателей и негодяев!

Меня кто-то пихает в спину. Оборачиваюсь. Смирнов, мой одноклассник.

— Гляди, Зайчик, — говорит и в сторону окна кивает, — твой отец приехал.

Протискиваюсь к окну. Да, прав Смирнов. У входа в школу тормозит черная машина наших Органов. Ну наконец-то. Это папа. Он же мне дал честное партийное, он не обманет. Спасибо Вам, дорогой товарищ Сталин. Огромное спасибо, что помогли.

— Его на пионерскую линейку звали, — хихикает Смирнов. — А он заодно и вредителей нам поймает.

Я прилип к окну, жду, когда откроется дверца машины и выйдет папа. Только когда дверца открывается, выходит не папа совсем. А тот самый старший лейтенант, который ночью приходил к нам в коммуналку и папу арестовал.

20

— Приветствуем гостей бурными аплодисментами! — кричит Сергей Иванович и громко хлопает в ладоши. Потом подхватывают учителя, а за ними и мы все. Стоим, хлопаем, пока старший лейтенант и те же два оперативника, с которыми он у нас был, входят в актовый зал и лениво так, не торопясь, по ступенькам на сцену к учителям поднимаются. Мы хлопаем долго. Наверно, вот так и хлопают, когда в газетах пишут: «Бурная продолжительная овация. Все встают». Мы, конечно, уже стояли, когда оперативники пришли, но это ведь не важно.

Я замечаю, что Сергей Иванович кивает головой нашему физкультурнику Дубасову, и тот ныряет под стол и достает ящик, чем-то доверху набитый. Ну понятно чем. Каждый класс сдал листочки со списками подозреваемых, тех, кто мог Сталину нос отбить. Вот в этот ящик все листочки сложили. Теперь Дубасов ставит ящик перед старшим лейтенантом и отдает ему честь, как солдат офицеру. Директор на него машет рукой — не путайся, мол, под ногами, — и физкультурник испуганно шарахается в сторону. А лейтенант на ящик ноль внимания. До лампочки ему наши листочки. Мы все еще хлопаем, а он расстегнул кобуру и вытаскивает пистолет. Как пистолет все увидели, аплодисменты оборвались. Стало тихо.

Лейтенант головой не двигает, только глазами по толпе ведет. Я — Смирнову за спину, чтобы лейтенант меня не заметил, но толку мало, у него такие глазищи, наверно, сквозь стенки видят.

— Кто нос у бюста отбил, а ну, подымай руку. — Лейтенант говорит негромко, но почему-то все слышат, даже в задних рядах. Я понимаю, что сейчас меня выведут на чистую воду. Надо прямо тут, перед всей школой, сознаваться в преступлении.

Пытаюсь поднять руку и не могу. Знаю, что надо, но не могу. Никак не могу. Вдруг слева от трибуны чья-то рука летит вверх.

По толпе дрожь волной, и все попятились от врага. А на пустом месте стоит Очкарик Финкельштейн и к потолку руку тянет. Лейтенант прячет свой пистолет в кобуру, кивает оперативникам, и те стучат сапогами прямо к Очкарику. Он стоит, ждет, руку кверху держит. Оперативники хватают его подмышки и несут к выходу, мимо меня. Очкарик мне улыбается и подмигивает. Совсем сбрендил.

Сталинский нос - i_032.png

21

Из актового зала в класс парами идем, за руки держимся. Разговаривать запрещается. Это даже хорошо, никто не помешает мне подумать о том, какую Очкарик кашу заварил.

Когда его оперативники вывели, мы все к окнам прилипли: смотреть, как его в машину сажают. Так же, как папу ночью — нагнули голову и толкнули внутрь. Теперь сидит Очкарик в машине между двумя солдатами, едет на Лубянку и, может быть, даже улыбается им своей сумасшедшей улыбкой. Вот ведь дает. Зачем он руку поднял? Зачем взял вину за то, чего не делал?

Представляю себе, как машина тормозит у Лубянки. Часовой выходит из будки, глядит внутрь на Очкарика, изучает, потом машет рукой: открывай ворота, еще одного привезли. Наверно, страшно ему, Очкарику? Еще бы не страшно, он же не знает, что там внутри. Конечно, ничего ему не будет, он же просто школьник. Но школьник или нет, его обыщут: не прячет ли оружия. Ничего не найдут, какое у него может быть оружие? Снежок, что ли? Потом у него заберут одежду и выдадут пижаму в полоску. Тюремные пижамы всегда в полоску. Пижама ему, конечно, велика будет, откуда у них детские размеры. Потом его запрут в тюремную камеру. Интересно, в одиночную запрут или с другими заключенными? А что, если там сидят настоящие преступники? Вдруг там враги народа? Шпионы и вредители? Вдруг там мой папа? Да что это я? Какой папа? Героев не запирают в тюремные камеры. Хотя папа Очкарика там может очень даже запросто быть. Мама его, конечно, будет в женском отделении. Представляю: открывается дверь в камеру, сидит его папа, ничего не подозревает и вдруг видит, ведут его сына. Вот неожиданная встреча!

Тут я по лбу себя треснул и встал как вкопанный, стройные ряды смешались.

— Кто хулиганит? — кричит Нина Петровна. — Один за другим, ребята, не останавливаться!

Меня кто-то толкает в спину, и опять мы пошли, теперь вверх по лестнице.

Ну и дурак же я! Как это я сразу не догадался. Очкарик хотел, чтобы его отправили на Лубянку, вот и взял вину на себя. Умный парень! Сообразил, как попасть внутрь. Он ведь этого и хотел, и я ему помог. Ну не то чтобы помог, но теперь уже не важно. Как он, наверно, обрадуется, когда увидит своего папу! А папа как будет рад! Интересно, а у них есть семейные камеры? Может быть, есть. Вечером они, может, соберутся всей семьей. А вдруг его родители совсем даже не враги народа? Вдруг их тоже, как папу, по ошибке взяли? Скоро товарищ Сталин их всех выпустит. А если нет, Очкарик что-нибудь придумает, он же умный.