Сталинский нос, стр. 12

— А родные есть? Дяди? Тети?

Я подумал о тете Ларисе.

— Нет, — говорю. — Никого.

— А живешь-то где?

Я плечами пожал. Сам не знаю.

— Беспризорный, значит, — говорит женщина. — Понятно. Ну, ночлег тебе не скоро понадобится. Ты тут дня три простоишь, не меньше, пока до двери дойдешь.

Какая разница. Куда мне идти? Она у меня не спрашивает, голодный я или нет, а просто достает что-то завернутое в тряпочку и сует мне в руку. Разворачиваю. Печеная картошка, еще теплая. Пока я картошку жую, она с меня глаз не сводит.

— Зовут-то как?

— Саша Зайчик.

— Вот что я тебе скажу, Саша Зайчик. Покуда кровать моего сына свободная, можешь пожить у меня. Если хочешь, конечно.

Смотрю, улыбается мне женщина, и улыбка у нее добрая и искренняя. Надо, конечно, сначала папу спросить, но я ей все равно очень быстро отвечаю:

— Спасибо вам.

Она кивает, глядит на низкие тучи. Опять снег пошел.

— Попали мы с тобой в переплет, Зайчик. Как думаешь, выпутаемся когда-нибудь?

Я не знаю.

— Выпутаемся, наверно, — говорит она. — А пока остается только ждать. Подождем, Зайчик?

И мы ждем.

О страхе

Однажды в СССР директор театра, в котором я работал плавным художником, приоткрыл дверь моей мастерской и испуганно прошептал: «К вам пришли… оттуда». «Оттуда» означало только одно — из Комитета государственной безопасности, КГБ. Сотрудник комитета был небольшого роста, неопределенного возраста и в пиджаке неопределенного цвета — я бы его на улице и не заметил. Он запер дверь на ключ, ключ положил к себе в карман и мне в моей же мастерской предложил сесть. Сели, поулыбались друг другу с минуту, а потом сотрудник начал мне задавать вопросы: как, что, какие настроения в театре, кто какие книжки читает, и вообще, нет ли у меня каких подозрений по поводу отдельных театральных работников. Вскочить на ноги и закричать на него страшным голосом: «Вы зачем дверь на ключ закрыли? Запугать желаете? Не позволю! Я вам что, стукач? А ну-ка, вон отсюда!» — мне в голову не пришло. КГБ все боялись. Боялся и я, но и осведомителем для них быть не собирался. Целых два часа я разыгрывал из себя идиота, делал вид, что не понимаю, о чем это он. Я художник и в политике не разбираюсь, но директивы Коммунистической партии Советского Союза, как все, поддерживаю. Он знал, что я вру, и я знал, что он это знает. Но поскольку жили мы тогда под Брежневым, а не под Сталиным, бить он меня не стал и семью мою арестовать не грозился. И, может быть, от этого ему стало со мной скучно — сотрудник предложил мне, «если что», обращаться к нему в будущем, отпер дверь и ушел. После его ухода у меня долго тряслись руки. И хотя стукачом я не стал, страха перед КГБ у меня не убавилось. И даже, наверное, прибавилось, поскольку этого сотрудника я все еще хорошо помню. Страх этот особый, он сидит у меня где-то в области желудка, и хотя я давно живу по другую сторону океана, он не слабеет.

Этот страх у меня, как и у моих родителей и у всех тех, кому довелось жить в СССР, если им, конечно, не стыдно в этом страхе признаться, сформировался много лет назад. Всем известно, что масштаб происходившего под руководством Сталина — массовых убийств, сети концентрационных лагерей, депортации целых народов — оказался возможен только благодаря соучастию всего населения СССР. Все об этом знали, но либо молчали от страха, либо сами принимали участие в беззакониях. Прятаться было негде. И если бы после смерти Сталина, так же, впрочем, как и после распада СССР, можно было разделить население страны на жертв и палачей, то этот страх, наверное, исчез бы или хотя бы не был таким сильным. Новая демократическая система наказала бы палачей и воспела жертв. Справедливость бы восторжествовала, и граждане новой прогрессивной России смотрели бы в будущее совсем иначе, чем они смотрят сейчас. К сожалению, этого произойти не могло и, я подозреваю, в ближайшее время не произойдет. Разделить тех, кто жил в СССР, на жертв и палачей невозможно, поскольку мы все были и жертвами, и палачами одновременно. И если мы не служили в ЧК, НКВД или КГБ и не убивали других, то мы убивали себя — нашу индивидуальность, наш голос, наш талант, наше сердце. Убивая лучшее в себе из чувства самосохранения, мы делали вид, что верим в идею коммунизма. Но нас объединяла не идея коммунизма — нас объединял страх.

Сталин давно умер, коммунизм не состоялся, и даже СССР больше нет, но от страха, который передавался из поколения в поколение, не так легко избавиться. Эта книга — попытка понять тот страх, которой был передан мне. Как и мой главный герой Саша Зайчик, я мечтал стать пионером, мой отец был убежденным коммунистом, и я не сомневался, что в нашей коммуналке все тоже верят в светлое будущее. И так же, как Саше Зайчику, мне постепенно открылась истина и о светлом будущем, и о темном прошлом. Но эта книга — не автобиография. Это не историческая литература, а художественная, и поэтому не так уж важно, стоял огромный памятник Сталину в центре Москвы или не стоял, летали 1 мая самолеты над Красной площадью или не летали, читали гоголевский «Нос» в школе или нет. Все это сути дела не меняет. Что важно и что, я надеюсь, юные читатели почувствуют в книге, — это атмосфера страха, лжи и насилия над личностью, в которой жили их семьи не в таком уж далеком прошлом.

Я написал эту книгу для того, чтобы мы не забывали, что пережили люди России, чтобы не допускать искажения исторической истины во имя сегодняшней идеологии. Какими вырастут наши дети, неизвестно, и поэтому именно сейчас нам нужно сделать все возможное, чтобы прервать передачу страха из одного поколения в другое.

Евгений Ельчин, ноябрь 2012 года

Послесловие историка

«Сталинский нос» — первая детская книга о событиях, происходивших в 1937–1938 годах в СССР. К сожалению, правду о том страшном времени ни в книгах, ни в фильмах детям не рассказывали. Почти до самого конца существования Советского Союза историки и писатели рассказывали только, сколько было в нем хорошего, как интересно и дружно в нем жилось детям. Рассказывали героические истории о том, как строились заводы и как эти заводы выпускали тракторы, самолеты, танки и пушки; о том, как колхозники засевали поля пшеницей; о том, как страна победила напавшую на нее фашистскую Германию и после войны встала из руин; а затем в космос полетели космические корабли и первый человек… И получалось, что все эти успехи как бы оправдывали 30-летнее правление тирана Сталина, а трагедии, которые пережили миллионы советских людей — несправедливые аресты, ссылки, концлагеря, расстрелы, гибель близких, — замалчивались 1937 и 1938 годы вошли в историю страны как годы Большого террора. За этот небольшой срок в стране было арестовано один миллион 700 тысяч человек, из них расстреляно более 700 тысяч! В предыдущие и в последующие годы тоже арестовывали и казнили или отправляли в тюрьмы и концлагеря, где многие погибли от голода и болезней. Но столько, сколько арестовали и казнили с весны 1937 до конца 1938 года, — такого не случалось ни до, ни после!

«Врагом народа» могли объявить любого ни в чем не повинного человека: молодого и старого, рабочего, крестьянина, инженера, священника, писателя, генерала, дипломата, учителя… и даже папу Саши Зайчика — чекиста, который сам участвовал в арестах невинных людей. Современнику разобраться в той обстановке — кто плохой, а кто хороший, кто виновен, а кто невиновен, за что арестовывают, за что расстреливают — было очень трудно. Саша и его одноклассники росли в атмосфере всеобщего страха и подозрительности, вольно или невольно ища вокруг себя иностранных агентов, шпионов, вредителей. Этим вовсю пользовались и подлые, корыстные люди, которые писали лживые доносы с целью отомстить, получить должность или комнату, а иногда и просто так, от злобы или желания угодить власти.

Ведомство, сотрудники которого проводили аресты и затем допросы арестованных, называлось НКВД (Народный Комиссариат Внутренних Дел), Оно находилось в зданиях на Лубянской площади, на улице Лубянке и в близлежащих переулках. Там же находилась тюрьма (но это была не единственная в Москве тюрьма!). Аресты, как правило, проводились в ночное время. Если арестовывали и мужа, и жену, то их детей отправляли в детприемники, где решалась их дальнейшая судьба.