Пять плюс три, стр. 3

Понял Матвей, что мамы больше нет, совсем-совсем нет, только оказавшись в интернате.

Один в толпе

Всё ему здесь не нравилось. На прогулку идут толпой, в столовую — толпой, в спальню вечером — тоже. В классе все пишут, и он пишет, это понятно. Но вот все взялись за ложки, и он должен браться за ложку. А если ему совсем не хочется есть? Если ему, наоборот, хочется в эту минуту поваляться на кровати? И чтобы никто не торчал у него перед глазами.

Идут в лес, и он должен туда тащиться. Воспитательница говорит: «Не разбегайтесь, ребята! Идите дружно». А ему не хочется ни идти, ни разбегаться. Ему хочется сидеть в саду с книжкой.

Вокруг него куча народу. Бегают, говорят, смеются, ссорятся, кричат друг на друга, о чём-то спорят, чему-то радуются. А ему чудится, что он один. Совсем один. Никогда он не чувствовал себя таким одиноким, как в этой толпе ребят.

Он как-то не знает, куда себя деть. Даже не знает, куда, например, сесть. Кругом много скамеек, можно сесть и прямо на траву. Но никуда садиться ему не хочется.

Даже ноги при ходьбе двигаются не так, как прежде. Куда другие идут — в класс, в спальню, в столовую, в сад — туда и он плетётся. Но идти ему никуда не хочется.

О маме он старается не думать, потому что ведь мамы больше нет. Нигде нет: ни здесь, ни дома, ни на папином корабле, ни даже в Ленинграде, у её двоюродной сестры, тёти Маруси, ну, просто совсем нигде. Если начинаешь думать о маме, то всё как-то сдавливается внутри, становится трудно дышать и вообще перестаёшь соображать. Так что уж лучше о маме не думать.

Без папы скучно и тоскливо. Папа на свете есть, но очень далеко. Плывёт где-то по океану. Сперва он уехал на автобусе в Севастополь, потом на поезде в Ленинград, потом на корабле куда-то…

За несколько дней до отправки Матвея в интернат папа притянул его к себе, поставил между колен. Лицо у папы было задумчивое и грустное.

— Послушай, Матвей, в конце концов, я мог бы и отказаться от экспедиции. Но я специально готовился к ней очень долго. Это очень нужная экспедиция. Сейчас не поехать было бы с моей стороны подлостью по отношению к людям: так сразу найти другого сотрудника на моё место в экспедиции было бы очень трудно. Ехать необходимо. Но в крайнем случае я мог бы сказать: «Товарищи, я не могу ехать, потому что у меня маленький сын…»

— Я не маленький, — сказал Матвей.

— Да, ты не маленький, — согласился папа. — Но ещё всё-таки не большой. И вот этого не маленького, но и не большого сына приходится помещать в интернат, а ему туда не хочется. Кроме того, мог бы я сказать, у нас заболела бабушка. И хотя я знаю, что ехать очень нужно, необходимо, всё-таки постарайтесь заменить меня другим человеком. Я говорю с тобой прямо, как мужчина с мужчиной. Ну, что — ехать мне или нет? Скажи сам!

— Поезжай! — сказал Матвей. — Поезжай и скорей возвращайся!

И он даже не заплакал, расставаясь с папой в кабинете директора интерната. Нет, он не обижался на папу. Один мужчина не должен обижаться на другого мужчину, если тому надо плыть куда-то по морям и океанам в очень нужную экспедицию. Он просто скучал без папы, но не обижался на него.

А вот на бабушку Матвей сильно обижался: надо же было ей заболеть так не вовремя! Не заболела бы — его бы в интернат не отправили. Хоть и без папы, жили бы они дома и он ходил бы в свою школу. Целую неделю он уже проучился во втором классе своей школы. А Петька учился в третьем классе. Они вместе возвращались домой и по дороге сбивали палкой каштаны. Ребята в том втором классе были все знакомые ещё с прошлого года. Только две девочки были новенькие, да один Петраков уехал.

Здесь же, в интернатском втором классе, все ребята были незнакомые. Они заговаривали с Матвеем. Он отвечал односложно, сквозь зубы, а то и вовсе отмалчивался. Ребята отходили обиженные. Матвей держался отдельно, в сторонке. Из-за ствола дерева, из кустов, откуда-нибудь из угла он угрюмо наблюдал за ребятами.

Больше всего шуму от Митьки Лихова. Целый день он что-то выкрикивает, поёт, вертится, кривляется. Влезает на дерево, на подоконник, на крышку парты и с гиком, с шумом отовсюду спрыгивает. Всё он делает с криком. И как у него горло не заболит столько орать?

Воронков — маленький, как дошкольник, Лихову по плечо, тихий, послушный. Что ему велят, скорей-скорей сделает. А считать нисколечко не умеет. Даже противно.

Костя Жуков понравился бы папе: он весёлый, сильный, смелый. Учится лучше всех. Но, может быть, он задавака? Ни разу не подошёл к Матвею, не заговорил с ним. А Матвей сам навязываться не станет.

Девчонки… Что с них проку? Томка Русланова, похожая на колобок, без конца ко всем пристаёт: «Ой, ты, кажется, ногу ушиб? Больно? Давай перевяжу!», «Осторожно! Марусю с обрыва не столкните!», «Не плачь, Аллочка! Двойку исправишь. Хочешь я тебе за обедом свой виноград отдам?»

Томка и к Матвею привязывалась: «У тебя голова не болит? Какой-то ты бледный. Давай отведу к сестричке, она тебе градусник поставит». И уже схватила Матвея за локоть. Он отпрянул: «Отстань!»

Соня Кривинская очень хитренькая, настоящая Лиса Патрикеевна. Говорит ласковым тоненьким голоском, а сама рада-радёхонька что-нибудь устроить исподтишка. Как-то прицепила Марусе Петровой репейников на подол. У той всё платье слепилось, скомкалось. «И как это я в репейник села?» — удивилась Маруся. Томка помогала ей отцеплять колючки. Соня тоже удивлялась и сочувственно хихикала. А Матвей-то видел, как она подкралась к Марусе сзади и в один миг прилепила к её платью целую горсть колючих комочков. Вздуть бы Соню хорошенько за такое ехидство. Но Матвей ничего не сказал. Потому что ему вообще не хотелось разговаривать.

— Подружился бы ты с кем-нибудь, — советовала Любовь Андреевна.

С кем же тут подружиться? Не с Окуньковыми же, которых прозвали «Окуньками»! Откуда взялись такие? Может быть, они ненормальные?

Несмотря на всё своё безразличие, на Окуньков Матвей смотрел с большим любопытством. Он даже не подозревал, что бывают на свете такие мальчишки…

Окуньки и все остальные

— Повторяю условие задачи, — поглядывая на доску, где уже белеют цифры, говорит учительница Антонина Васильевна. — На стоянке такси было пятнадцать машин. Через минуту шесть машин подъехали, а девять машин уехали. Сколько машин осталось на стоянке?

— Бойкая стоянка! — замечает Митя Лихов.

И одновременно раздаётся голос Матвея Горбенко:

— Двенадцать машин осталось.

— Горбенко, тебя не спрашивают! Ты пиши вопросы словами. И чтобы каждое слово было написано красиво. Остальные пишут вопросы только цифрами. Что тебе, Лихов? Почему ты тянешь руку?

— Это, наверно, в Ялте стоянка, да? — курносая физиономия Лихова выражает крайнюю заинтересованность, тон у него самый невинный. — На Симферополь такси?

— Да, на Симферополь, — невозмутимо отвечает учительница, с удовольствием отметив про себя разочарование на лице лукавого мальчишки: не удалось затеять пустой разговор, оттянуть время. И получить замечание не удалось. На замечания Лихов специально «нарывается». Позлить учителя для него развлечение.

Но вот Окунькову нельзя не сделать замечание: он весь скрючился за партой.

— Окуньков Витя, выпрямись!

Окуньков горбится ещё больше. Раздаётся его насмешливый голос:

— И вовсе я не Витя! Я Вова.

Ребята смеются. Посматривают на Окуньков и на учительницу.

Близнецы похожи настолько, что их часто путает родная мать. Приезжая за ними по субботам, она кричит Вите: «Вовка, иди скорей, пропустим автобус». А Вове: «Витька, кому я говорю, не убегай вперёд!» — «Ты говоришь это Вове», — злорадно отвечает сыночек и убегает ещё дальше.

Братья просто одинаковые — на одно лицо. У них тот же нос и подбородок, те же глаза и щёки. Оба они белобрысые, с мелкими чертами, оба — мрачные неслухи, каких свет не видал. Они делают не то, что им велят, а как раз обратное.