О чём шепчут колосья, стр. 11

Те, кто, уподобившись гоголевскому Пацюку, рассчитывали, что на Кубани галушки сами им в рот прыгать будут, приуныли. Проработал бывший терармеец Пётр Алянов. несколько дней в степи и стал требовать, чтобы его перевели в контору, на работу полегче, почище.

«Не для того, мол, я школу кончал, — говорил он, — чтобы выламывать початки. Этим и необразованные могут заниматься».

На комсомольском собрании Алянову поставили в пример Юлию Туманову: та никакой работы не чуралась. Надо убирать кукурузу — убирает, надо навоз со скотного двора возить — возит.

— Ну и пусть себе возит, — ответил, ничуть не смущаясь, Алянов. — А я…

— А ты, Петя, будешь есть булку, выращенную руками Тумановой, и болтать о верности идеалам Карла Маркса? — спросили его комсомольцы.

— Присягал и буду присягать Марксу. Я его книги прорабатывал в политкружке повышенного типа, — продолжал артачиться белоручка.

— Прорабатывать-то прорабатывал, — заметил Сапожников, внимательно следивший за нашим разговором, — а главного как раз и не понял. Карл Маркс высоко ценил труд, с большим уважением и любовью говорил он о простых рабочих, с чьих «загрубелых от труда лиц глядит на нас вся красота человечества». Не вижу я в тебе того, что Маркс называл красотой человечества.

— Плохо смотришь, Афанасий Максимович. Надень очки, — огрызался зарвавшийся горе-колхозник.

— Да и откуда у белоручки трудовая красота возьмётся? — поддержал Сапожникова Николай Ушаков.

— Какой же это труд? — вступился за дружка Хитронов, переселившийся вместе с нами на Кубань. — Ломать початки кукурузы — это чёрная, неблагодарная работа. Не мы сажали кукурузу — не мы её и убирать должны. Другое дело — весенний сев. Посеешь вместо гектара полтора — глядишь, твой портрет в газете красуется, а под ним крупными буквами, пропечатано: «Равняйтесь на лучшего сеяльщика Михаила Хитронова!» А на ломке кукурузных початков не прославишься. Да и заработать не заработаешь, только шинель последнюю: изорвёшь.

— А ты что предлагаешь? — спросил Николай Ушаков. — Пускай кукуруза, как сиротка, на поле стоит, пускай её вороны по зёрнышку выклёвывают, пускай колхозное добро пропадает, потому что хитроновым и аляновым свои шинели ближе к телу…

Комсомольцы и молодёжь дали дружный отпор Алянову и Хитронову. Они оба притихли, но работали по— прежнему спустя рукава.

Зимой Хитронова перевели в нашу бригаду. За ним закрепили двух рабочих лошадей. Прошло несколько дней. Вижу — лошади худеют. У одной плечи сбиты, у другой — холка.

Спрашиваю Хитронова:

Почему за лошадьми не смотришь?

— Вопрос не по адресу, обратись к конюху, — с издёвкой ответил он.

Я предупредил, что за лошадей одинаково отвечают и конюх и ездовой, и, если что случится с лошадьми, будем спрашивать в первую очередь с ездового.

— Ну заболеют, ну издохнут — невелика беда. Мясо на мыло пойдёт, шкура — на кожу. Из лошадиной кожи можно такие сапоги сшить, что залюбуешься, — ответил, как бы не замечая моего негодования, Хитронов.

Перестань паясничать, Хитронов, — не сдержался я. Шкурник — вот кто ты!

— «Шкурник», — повторил он улыбаясь. — Этим прозвищем меня не заденешь. Станица-то Шкуринская — значит, и мы все — шкурники. Вот лучше почитай, что нам пишут. — Хитронов полез в карман, достал измятую записку и протянул мне. — Вчера ночью под окна подбросили…

На бледно-розовом листке крупными буквами, было выведено: «Кацапы-лапотники! Кто вас на Кубань звал? Душевно советуем; убирайтесь, пока не поздно, подобру-поздорову. Убирайтесь туда, откуда приехали! А если не уедете, то зарубите себе на носу — разворота у нас вам не будет. Геть из Шкуринской! Кубань не ваша родина!»

Записки получили и другие переселенцы. Николай Ушаков, прочёл при мне, разорвал на клочки и бросил ноги.

Хитронов думал иначе. Он не разорвал, а спрятал записку. Авось пригодится…

Для Ушакова, как и для меня, все советские города, все станицы, все населённые пункты, вместе взятые, вмещались в одно светлое и ёмкое слово — Родина…

Ещё в детстве, когда я ходил в школу, Римма Васильевна объяснила нам, как возникло это слово: от маленького журчащего родничка пошло.

— Откуда Волга берёт начало, свою могучую силу? — спрашивала нас учительница. — От родничков, от ручейков с прозрачно-чистой водой. Тысячами они впадают в Волгу, дают ей силу, делают её полноводной, красивой. Волга течёт по нашему краю, но не только мы, волжане, — все советские люди её величают самым дорогим для нас именем — матушкой.

«Так и Кубань, — думал я. — Кубань не есть собственность одних кубанцев. Ещё в 1917 году все земли, все леса, все недра перешли в собственность народа».

— Ишь, запиской испугать хотели! — сказал Ушаков. — Не на тех напали! Нас на испуг не возьмёшь. Мы ведь не варяги, не пришлые. Мы — советские люди!..

ВЕРИНА НАХОДКА

Что ни день, наши новосёлы совершали «открытия». Василий Туманов раскопал яму в бывшем кулацком саду — в ней находились чувалы [7] добротной кубанской пшеницы; Николай Ушаков нашёл в скирде соломы спрятанную бочку с бензином; переселенка Вера Алфимова обнаружила в густом подсолнечнике такую диковинку, что и объяснить не смогла, какая она. Сбиваясь и путаясь, Вера рассказывала:

— Впереди одно колесо, а посередине машины два больших, с железными ободьями, Сбоку ещё одно, чуть не позабыла, — четвёртое. Лесенка наверх тянется. А там ещё одно, тонкое колесо, с шестью ручками. Рядом — ларь открытый, без крышки, вёдер на сто. Двадцать лет на свете живу, а такого чуда не видала…

— Пойдём, Николай, посмотрим, — позвал я Ушакова.

Вера шла впереди, гордая тем, что ей первой удалось обнаружить в степи что-то очень значительное.

— Да это же комбайн! — воскликнул Ушаков, всматриваясь в темнеющие среди высоких стеблей подсолнечника контуры машины. — Эх ты, Вера-Веруха, сколько лет на свете прожила, а не знаешь, что есть такая уборочная машина!

— Да откуда мне знать! — стала оправдываться Вера.

Зря Ушаков журил девушку. Не только для Веры — для меня, человека более опытного, комбайн был новинкой. Видел я его только на фотографии, помещённой в краевой газете «Нижегородская коммуна». Знал название завода, который начал выпускать комбайны. А вблизи мне, как и Вере, довелось впервые только в Шкуринской увидеть эту машину.

Долгое время для нижегородцев привычными были серп, коса, цеп. Потом их сменила лобогрейка.

Она была намного лучше и серпа и косы, но работать на ней было нелегко. Как видно, и название своё лобогрейка получила от слов «лоб греть». Но и она требовала много рабочих рук.

Лобогрейка позднее уступила место жатке-самоскидке с четырьмя зубчатыми крыльями. Каждое крыло подводило стебли к режущему аппарату, захватывая равные порции. Из нескольких таких порций набирался сноп, который потом сбрасывался на землю «заказным» крылом. Но сноп нужно было ещё перевязать соломенным пояском вручную.

Хотя жатка-самоскидка по сравнению с лобогрейкой была более совершенной машиной, всё же и после неё нужно было связывать снопы, собирать их в суслоны [8], скирдовать, а уж потом пропускать через молотилку.

После жатки-самоскидки на свет появилась сноповязалка. Но и этой машине было далеко до комбайна. Вот почему с давних пор крестьяне мечтали о машине, которая бы сама косила и молотила хлеб.

Вере было в диковинку, что комбайн делает всё сам.

— Так это правда, Николай, что он сам косит? — переспрашивала она.

— Правда.

— И молотит сам?

— Сам.

— И сам зерно веет? И сам солому в кучу складывает?

— Сам.

— И сам мякину и другие примеси от зерна отделяет?

— Да, сам. Всё — сам.

— Сам, сам! — подхватила радостно Вера. Значит, не придётся больше мне и мамке жать серпом и гнуть спину, чтобы хлеб в снопы вязать, не придётся после последнего снопа приговаривать: «Нивка, нивка, отдай мою силку». Не надо будет хлеб цепами молотить?

вернуться

7

Чувал — мешок размером больше обычного.

вернуться

8

Суслон — несколько снопов, поставленных на жнивье для просушки стоймя, колосьями вверх, и покрытых сверху снопом.