Один из первых, стр. 14

Казалось, кто-то живой ухватил за руки и не желает отпустить.

Платок намок от пота. Поправить его можно было только движением головы. В избе было душно, жарко. Всё тело стало липким. Пот лил с меня ручьями: казалось, вспотели даже глаза. На нос, на брови так и липли мухи, щекотали губы. Борясь с липучим месивом, выбился из сил, а оно не только не отставало от рук, но вцеплялось в них всё крепче, и я уже не мог их вытащить из квашни. Кадушка приподнималась вместе с тестом… А тут ещё капризный младенец. Он спал в своей люльке, подвешенной к потолку, так чутко, что стоило перестать качать, как тут же начинал скрипеть, как немазаное колесо, и всё громче, громче, пронзительней, грозя задать рёву.

Приходилось двигать ногой, захлёстнутой петлёй, верёвка натягивалась, и люлька приходила в движение. Она так раскачивалась, что, когда я забывался, сама дёргала меня за ногу, так что я чуть не падал в квашню. И это было страшновато. Казалось, упади — и тут тебя всего и затянет!

Приходилось бороться на два фронта — с люлькой, в которой лежало крикливое существо, и с квашнёй, полной теста.

Стало казаться, что всё это в страшном сне… Что попал в какую-то кабалу и уже никогда не вырвешься из этой тёмной избы, из цепких объятий теста, из верёвочной петли, схватившей за ногу…

«Нет, врёшь!.. Я пионер! Я всё выдержу! — И нажимал на тесто, ругая его. — Ах ты, кулацкое пузо! Ах ты, гидра мировой буржуазии! Ну, пыхти, пыхти, а вот я тебе кулака под бока!»

Сколько времени продолжалась эта борьба, не помню. Забыл про собрание, про Парфеньку, про Ваньку-няньку… Теперь важно было одно — одолеть вот это самое зловещее, пыхтящее, враждебное, цепкое…

За этим занятием и застала меня Ванина мать, женщина, как говорят в деревне, «болезная», крикливая, придирчивая, управляющая своей детворой окриками и шлепками.

Я уже пригляделся в полутьме в избушке, а она, войдя с улицы, не разглядела, кто там над квашнёй склонился в её очипке.

— Ах ты, Вантяй-лентяй! — закричала она. — Ах, душегубец, воткнулся в квашню и не видишь, что ребёнок вывалился из люльки!.. Разиня, простофиля!

И с этим предисловием наградила меня подзатыльником…

Затем рассерженная женщина ухватила меня за ухо и потащила вон из избы с неодолимой силой.

Я не успел сбросить с ноги петлю. Она натянулась. Люлька дёрнула меня, я брыкнулся, и она сорвалась с крючка.

— Посмотри, разбойник, что ты наделал! Малыш выполз с крыльца… Телёнок на нём платье жуёт! Вот я тебе покажу!

Вытащив на свет, шумливая женщина хотела дать ещё шлепка, но тут увидела, что это совсем не её Вантяй, а какой-то чужой мальчишка, бледный, мокрый как мышь и весь в тесте…

— Тьфу, пропасть! Чужой? Да откуда ты взялся? Вот наваждение!

Я не стал объяснять, откуда взялся. Вырвался и помчался прочь как ветер, испытывая радость освобождения.

Ещё не легче!

Что же делал мой помощник по сбору первого собрания? Парфенька накладывал на телегу навоз во дворе у Маши.

Выслушав его приглашение на собрание, она так же ловко, как Ванька-нянька всадил меня в квашню с тестом, всучила в руки Парфеньки вилы и попросила покидать на телегу навоз, пока она сводит лошадь на водопой, задаст ей корма, потом сбегает в кузню за наваренным шкворнем от телеги и сделает ещё какие-то дела, порученные ей отцом. Ведь она девчонка — за мальчишку.

Задержалась ли Маша на водопое, дожидалась ли она кузнеца в кузне или ещё делала какие-то срочные дела, неизвестно, а Парфеньке приходилось зацеплять на вилы ядовито пахнущий навоз и наваливать его на высокую телегу.

Ворча себе под нос, он нехотя проделывал эту тяжёлую работу и оглядывался по сторонам: где же это запропастилась Маша?

И тут он увидел такое… По улице бежал пионер в трусах, в красном галстуке… и в бабьем очипке… с лицом, перепачканным тестом.

— Эгей! — приободрившись, крикнул Парфенька. — Ты уже отделался? Я сейчас… тоже буду готов!

Вначале я заподозрил Парфеньку в вероломстве, думая, что он нарочно подстроил всю эту историю с квашнёй и люлькой, но, увидев своего помощника у телеги с навозом, понял, что и он попал в кабалу.

— Эй, может, поможешь? Возьми вот вторые вилы!

— Нет, я, кажется, не умею…

— А тесто замесить сумел же!

В ответ я показал ему руки, на которых не желавшее отставать тесто застыло култышками…

В это время появилась Маша верхом на коне. Напоив лошадь, она съездила на луг, нажала мешок травы, по пути заехала в кузницу, взяла наваренный кузнецом шкворень и, довольная, что в доме дело не стоит, воз с навозом растёт, возвращалась не торопясь.

Мы сразу удрали, опасаясь ещё какого-нибудь дела, и долго отмывали друг друга в реке, приманив стаи пескарей навозом и тестом.

Тут же, в воде, подсчитали, кто уже приглашён, кого надо бы ещё пригласить. И как это всё будет.

Сидели по горло в речке и рассуждали. Получилось неплохо: Маша придёт, Ванька-нянька обещался, нужно позвать Кузьму. И ещё нескольких ребят. Собрание получится.

— Да, вот что, — вспомнил я: — нужна батрацкая прослойка.

Парфенька задумался.

Батраки кулака Трифона Чашкина в пионеры не годятся, большие парни, женихи, годами уросли.

— А что, если будет не батрак, а батрачка?

— Это всё равно, — сказал я, — было бы угнетённое детство.

— Пойдём, есть батрачки, у которых угнетённое детство.

Обсушившись на солнце, отправились в дальний конец села, что ближе к пашням.

Прокрались огородами мимо каких-то ям, наполненных мокнувшей коноплёй, мимо расстеленных на лужайках холстов для отбелки. Не утерпели пробежаться по ним босиком. И наконец заглянули в окно старой большой избы.

— Это Савкины здесь живут. Сами в новой горнице, а здесь у них ткацкая. Холсты ткут на бердах. Это станины такие для тканья.

С любопытством и с опаской заглянул я в окно, из которого доносился равномерный стук и глуховатый грохот. И, всмотревшись, увидел старинный деревенский ткацкий станок.

Он состоял из деревянных брусьев, и его станины приводились в движение ногами. Небольшая, тщедушная девчонка, согнувшись, сидела за станком, пропускала челнок меж натянутых белых нитей, протягивая поперёк синюю нитку, и нажимала ногой в нижнюю доску. Тяжёлые деревянные станины приходили в движение и, грохнув, хлопнув, плотно стиснув, сбивали нитку к нитке… И так, нитка по нитке, сбивалось домотканое полотно… В глубине избы виднелось такое же сооружение, и там сидела другая девочка, так же не поднимая головы.

— Штаны ткут. Вишь, с синей полоской, — объяснил Парфён.

— Как медленно!.. Лучше купить! — сказал я.

— Купить? Они бедные…

— Кулаки, а бедные?

— Какие же кулаки? Они сами на себя батрачат. Это девчонки-сироты. У них коня нет… Землю не пашут. Холста наткут, продадут, хлебца купят…

— А кто же их эксплуатирует?

— Чего? — не понял Парфенька.

— Кто их угнетает?

— Да сами себя… кто же? Ну как, позовём их на собрание?

Я посмотрел на тонкие синеватые руки девочки, сидевшей ближе к окну, с жалостью и с сомнением. Во-первых, это какие-то не настоящие батрачки… а во-вторых, не влопаться бы ещё в эту кабалу!

И, попятившись, потихоньку исчез.

Те же и Петрушков

Молча отошел и Парфенька.

— Знаешь что? Пойдём найдём Кузьму, — отойдя подальше, нарочито бойко, чтобы скрыть какую-то неловкость, сказал я, — для начала нам хватит… А этих мы потом позовём…

— Ну да, — усмехнулся чего-то Парфенька, — пригласим повесткой.

Кузьму отыскали на пашне.

Он шёл за сохой. На нём был всё тот же картуз с рваным козырьком, жилетка поверх рубахи и сапоги. Но теперь головки сапог были втиснуты в большие, широкие лапти и крепко подвязаны верёвками, чтобы земля не набивалась.

Нельзя сказать, чтобы он шёл за сохой, — скорей соха тащила его за собой, мотая из стороны в сторону по неровной, рваной борозде.