Северное сияние, стр. 27

Две-три фразы, сказанные Вадковским при их случайной встрече по поводу Давыдовых, сразу подали сыщику мысль, что Вадковский один из «тех».

Что «те» волнуются, хлопочут, собираются, действуют — это Шервуд знал.

Аракчеев уже давно крикнул всей шпионской псарне: «Ищи!» И Шервуд стал ретиво искать, ибо знал, что охота идет на ценную добычу.

В имении Давыдовых с первых же дней он учуял, как чует охотничья собака, что здесь, непременно здесь, надо остановиться. И сделал «стойку».

В разговоре с Вадковским Шервуд явственно услышал шорох подстерегаемой добычи.

Венгерское вино, выпитое за обедом, развязало язык этого драгуна.

— Вы англичанин, — чокаясь с Шервудом, говорил он, — и, конечно, гордитесь своим островом. Но и самоед любит свою страну, любит прогорклый жир северных оленей, любит вечный снег, слепящий ему глаза. Уверяю вас, мистер Джон: в России были и есть люди, пламенно любящие свое отечество, почитающие за счастье отдать ему свою жизнь! Вы слышали когда-нибудь о Новикове, о Радищеве, о Чаадаеве?! Вы знаете о том, что лучшие сыны России и теперь стремятся к тому, чтобы отечество наше вступило, наконец, на путь истинного просвещения и свободы…

— Ах, если бы это было так! — с умело выраженным сочувствием ответил Шервуд.

— Даю вам слово! — пылко воскликнул Вадковский.

Еще бутылка. Еще свободолюбивые тосты. Затем последовало приглашение Вадковского заехать к нему на квартиру «откушать кофе» и послушать игру на скрипке.

Вдохновенная игра офицера вызвала искусственные восторги Шервуда.

Душа Вадковского распахнулась широко — по-русски. Он обнял гостя и с улыбкой указал ему на футляр от скрипки.

— Вот ящичек. Знаете, что в нем?

Возбужденный не столько вином, сколько игрой на скрипке и приятной беседой, Вадковский смотрел в лицо Шервуда доверчивым блестящим взглядом.

Шервуд тронул внутреннюю бархатную обивку футляра крепкими, покрытыми веснушками пальцами.

— В ящичке, вероятно, канифоль?

Вадковский засмеялся.

— А вот и не угадали!

Подали кофе. Вадковский наполнил прозрачные чашечки.

— Сейчас велю подать коньяку.

Он хлопнул в ладоши, но слуга не появился. Вадковский сам пошел за коньяком.

Момент — и футляр в руках Шервуда. Крышечка от бокового ящичка поднята… Под ней желтая канифоль… А это?

Крепкие веснушчатые пальцы схватили белый листок. Имена, имена: Волконский, Пестель, Юшневский, Басаргин, Давыдов, Барятинский, Поджио, Охотников, Лихарев и еще… еще…

Глаза впились в фамилии, но мозгу не запечатлеть всех… Послышались шаги.

Футляр в сторону, а клочок бумаги под рубашку, в медальон с портретом девушки…

Заперев дверь на ключ и плотно завесив окна, Шервуд открыл медальон.

— Теперь уж скоро-скоро я буду не только унтером Украинского полка. За этот листок меня наградят так, как умеют награждать русские цари за оказанные им услуги. Если грубый конюх Бирон мог сделаться здесь правителем государства, то я, Шервуд, не глупей его. Я тоже далеко пойду! И уж тогда посмотрим, что скажет твой отец, надменный русский самодур, — злобно проговорил вслух Шервуд, еще раз поглядев на хорошенькое личико в миниатюрной овальной рамке, и захлопнул медальон.

15. Незадача

Старшая горничная старой барыни, татарка Куля, советовала девицам умыться чистым снегом в первую утреннюю зарю после поворота солнца на весну. От такого умывания, уверяла она, лицо должно принять на себя всю снежную белизну, а румянец побледнеет лишь тогда, когда зацветут первые розы. Тогда придет время девушкам любить, и уж дело юношей вернуть румянец на их побледневшие щеки. Надо только, чтобы по снегу этому еще не ступала человеческая нога.

Слушая Кулю, барышни смеялись и обещали выскочить на рассвете за чистым снегом. Но в заветную зарю они крепко спали. Только Улинька еще затемно сошла во двор с малого крыльца. Набрав в пригоршню снега, она потерла им свои еще горячие со сна лицо и шею.

Во дворе уже было движение. Несколько распряженных крестьянских лошадей стояли под навесом, а у саней с широкими крыльями возились люди.

«Это не наши, — присматриваясь к их зипунам и высоким шапкам, подумала Улинька. — Должно, из дальних деревень ходоки».

Она обмотала вокруг шеи конец теплого платка и окликнула казачка Гриньку, вертящегося среди приехавших:

— Чьи это?

— Москали из Курской вотчины к барину Василию Львовичу, — переминаясь с ноги на ногу, ответил Гринька. — Я им объясняю, что барин в столицу уехал, а они свое долдонят: «Барина нам надобно».

Гринька подкинул вверх стоптанную баринову туфлю и ловко поймал ее босой, красной, как у гуся, ногой.

Один из мужиков, сухонький старичок, подошел к Уле.

— Врет холоп аль правду баит? — испытующе глядя ей в лицо, спросил он. — Нам и староста сказывал, что уехал, дескать, молодой барин. Да не верим мы. Ведь и по весне, когда приходили, то ж было. Как ни кинемся, все нету… Будь милостива, покличь.

— Да взаправду нет Василия Львовича. Коли согласны, барыне Екатерине Николаевне доложу, — предложила Уля.

Подошли другие мужики, поглядели молча на Улю, обвели глазами многочисленные окна господского дома.

— Вишь, незадача вышла, — обернулся к ним старик. — А когда барина назад ждете?

— Неизвестно, — вздохнула Уля.

Мужики еще постояли молча. Старик поковырял кнутовищем тонкий ледок у крыльца.

— Ну-к что же, зови барыню.

— Почивают они еще. Обождите. Да вы бы в людскую шли. Гринь, скажи Арине Власьевне, чтобы обогреться пустила, да самовар, который побольше, поставь.

— А я што, кухонный мужик, что ли, чтоб самовары раздувать? — весело скаля зубы, отозвался Гринька. — Я барский казачок!

— Ладно, ладно, знаем, кто ты, — тоже улыбнулась Уля, — однако ж, проводи мужиков.

— Шагом марш, — шутливо скомандовал Гринька. — За мной, лапотники! Ать, два.

Екатерина Николаевна не пожелала принять ходоков в доме.

— От них все мебели мужичьим духом пропитаются, — сказала она Улиньке. — Я лучше сама к ним во двор выйду.

Накинув шубу узорного бархата на лисьем меху, она вышла на парадное крыльцо. Лакей Степан подал ей покрытый сукном табурет и стал поодаль вместе с дворней, собравшейся поглядеть на ходоков.

Мужики по знаку дворецкого подошли и, скинув шапки, заговорили все вместе:

— Матушка барыня, оглянись на наши горькие слезы. Защити от твоих поверенных — приказчиков. Разоряют они нас. Невмоготу стало. А суда на них не сыщешь, хоть лоб взрежь. Как приезжают за оброком, винища навезут уйму. Мужиков, ребят споят, и даже бабы которые и те пить горазды стали. А воры твои тому и рады — всё в заклад берут. Вот какое разорение наше получается…

— Постойте, — поморщилась Екатерина Николаевна, — пусть говорит кто-нибудь один.

— Для чего же один? Дело наше общее. Как мир нас всех к твоей милости послал, все и гуторим. Ведь вон даль экую до тебя добираться пришлось.

— Откуда вы? — обратилась Екатерина Николаевна к маленькому старику, слегка выдвинувшемуся вперед.

— Из вотчины твоей Маквы, матушка. Запрошлым летом был у нас сынок твой, Василий Львович. Опосля его побывки облегченье у нас вышло. Да опоили нашего старосту Василия Кондратьевича поверенные твои, сломали его душу. Вовсе шальной стал мужик. Ему ныне только и любо, что с твоими поверенными гульбу заводить, песни распевать да винище хлестать, раздуй их…

Старик бросил оземь сношенную шапку и, приставив коричневые пальцы к носу, протяжно высморкался.

Екатерина Николаевна сделала брезгливую гримасу.

— Невежество, — сочувственно проговорил лакей Степан.

Старик понял гримасу Екатерины Николаевны по-своему:

— Не сердись, матушка, на глупые речи, что тебе наскучили. Мы люди, стало быть, несмысленные.

— Куды! — хором сказали мужики.

— А ты заступись за нас. Пошли сынов своих дела нашинские разобрать, — продолжал старик, не сводя глаз с лица старой барыни.