Северное сияние, стр. 159

Искусственно затеянный разговор оборвался. Наступившее молчание было нестерпимо.

И опять первым заговорил царь. Обычным вежливо-официальным тоном он спросил о здоровье Натальи Николаевны и, услышав, что она занемогла, выразил сожаление:

— Весьма печально. Прелестная женщина. Ею решительно все восхищаются.

— Жена знает об этом и всегда передает мне все, что ей нашептывают ее ухаживатели.

Николай снисходительно улыбнулся:

— Я сам разговорился как-то с нею о возможных камеражах и нареканиях, которым ее красота может подвергнуть ее в обществе…

— Жена и об этом рассказывала мне, государь.

— Я советовал ей, — продолжал Николай, слегка меняясь в лице, — беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько же и для твоего спокойствия.

Пушкин поклонился,

— Будучи единственным блюстителем и своей и жениной чести, — заговорил он с холодной учтивостью, — я, тем не менее, приношу вам, государь, благодарность за эти советы.

— Разве ты мог ожидать от меня другого? — деланно удивился Николай.

Пушкин прямо посмотрел ему в глаза, похожие на осколки мутного льда, и ответил:

— Мог. В числе поклонников моей жены я считаю и вас, ваше величество.

Николай вспыхнул и надменно приподнял крепкий подбородок:

— Однако какие экзальтированные мысли могут приходить тебе в голову!

— Если бы только мне одному! — со сдержанным негодованием проговорил Пушкин. — Находятся люди с гораздо более смелыми на этот счет предположениями.

Даже в сумеречном свете стало заметно, как багровело лицо царя. Но голосу своему он постарался придать только выражение большого удивления:

— Что же именно?..

Пушкин опустил руку во внутренний карман своего камер-юнкерского мундира и вынул конверт с аляповатой сургучной печатью: посредине буква «А», заключенная не то в качели без веревок, не то в букву «П», — быть может, намек на пушкинскую монограмму.

Под этими знаками было нарисовано перо, на одном конца которого сидела рогатая птица, а на другом висел раскрытый циркуль. Под печатью темнел прямоугольник почтового штемпеля со словами: «Городская почта. 1836 г. Ноября 4. Утро».

Пушкин вздрагивающими пальцами развернул письмо и подал его царю.

«Великие кавалеры, командоры и рыцари светлейшего ордена рогоносцев, — читал Николай, написанный от руки печатными буквами французский текст письма, — в полном собрании своем, под председательством великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно выбрали Александра Пушкина коадъютором великого магистра Ордена рогоносцев и историографом ордена».

Пока царь читал «диплом», Пушкин не сводил с его лица горящих глаз.

Он видел, как на царском лбу набрякли тугие жилы, как побелел, словно прихваченный морозом, его точеный голштейн-готорпский нос.

— Кто посмел написать подобное? — наконец, спросил Николай, бросая пасквиль на стол.

Пушкин сейчас же взял его, сложил и опустил в карман.

— По манере изложения я убежден, что письмо исходит от иностранца и…

— Почему от иностранца? — прервал царь.

— Потому, государь, — саркастическая усмешка искривила губы Пушкина, — что для русского невозможно допустить, чтобы его государь не являл собою примера нравственных устоев… Потому, что только иностранец способен приписать русскому монарху низость совращения с честного пути замужней женщины, матери семейства…

Николай не мог дольше выдержать ни острого блеска устремленных на него глаз, ни этих слов, как пощечины, опаляющих его лицо.

— Какая чудовищная дерзость! — воскликнул он, поднимаясь во весь свой высокий рост.

Пушкин с трудом сдерживал гнев. Но все же он нашел в себе силы показать, будто понял этот царский возглас относящимся не к нему, Пушкину, а к автору анонимного пасквиля.

— В вашей власти, государь, обнаружить дерзкого клеветника и прекратить всю эту отвратительную историю, — глубокая морщина пересекла высокий, прекрасный лоб поэта. — И сделать это надо как можно скорее. — Последняя фраза прозвучала открытым требованием.

— Обещаю, — отрубил Николай, вставая.

Пушкин поклонился и, круто повернувшись, покинул царский кабинет.

Почти в тот же момент из-за портьеры появился Бенкендорф.

— Я все слышал, ваше величество, — возмущенно произнес он. — Пушкин совсем потерял рассудок, и его поведение становится попросту опасным. Молва и злоречье непоправимо испортили его положение в свете, и я убежден, что, невзирая на женитьбу Дантеса, Пушкин не отступится от дуэли.

Царь побарабанил пальцами по краю стола и с раздражением спросил:

— Так что же, по-твоему, нам делать с этим сумасбродом?

— Горбатого одна могила исправит, государь, — многозначительно ответил Бенкендорф.

В кабинете стало тихо… В залах и гостиных дворца одни за другими отзвонили часы.

— А если Дантес промахнется? — тихо спросил царь после долгой паузы.

— Едва ли, ваше величество, — отозвался шеф жандармов. — Дантес — воспитанник военной школы Сен-Сир, следовательно, отличный стрелок.

— Ну что ж, — помолчав, произнес Николай. — Быть по сему…

Бенкендорф почтительно наклонил голову.

— Пойдем к императрице, — пригласил царь, — у нее об эту пору собираются молоденькие фрейлины.

— Сочту за честь, ваше величество.

Бенкендорф щелкнул шпорами и, приподняв портьеру, пропустил впереди себя приосанившегося царя.

Камер-фурьер записал в журнале последние перед сдачей дежурства строки:

«По возвращении в 3 часа во дворец его величество принимал генерал-адьютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина».

37. На поселение

Когда из теплиц и оранжерей растения пересаживают под открытое небо и оставляют на волю бурь и непогод, бывает, что хрупкие молодые побеги никнут, листья темнеют, свертываются и опадают бурыми комками.

Но если растения уже успели связаться с почвой тончайшими разветвлениями своих корней, если по их стеблям уже потянулись, как кровь по жилам, живительные соки земли, тогда саженцы и рассада могут гнуться ветрами, прибиваться дождем, зябнуть при заморозках — и все же день ото дня крепнуть и подниматься все выше.

Вырванные из жизни, полной довольства, и переселенные в суровый край на промерзшую почву Восточной Сибири, декабристы в первые годы изгнания были похожи на растения, которые никак не могли привиться на новом месте. Многие, болея телом и душой, захирели.

Но отошли годы каторги в Нерчинских рудниках, в прошлом осталось заточение в Читинской тюрьме и казематах Петровского острога.

Начались годы поселения…

Осенью 1836 года генерал-губернатор Восточной Сибири Рупперт получил подписанное Бенкендорфом распоряжение:

«Государь император, снисходя к просьбе жены государственного преступника Волконского, всемилостивейше повелеть соизволил: поселить Волконского в Иркутской губернии в Уриковском селении, куда назначен также государственный преступник Вольф, бывший медик, который поныне оказывал помощь Волконскому и его детям в болезненном их состоянии».

Весть о переезде в Урик внесла успокоение в семью Волконских. У них к этому времени было уже двое детей: шестилетний сын Михаил и трехлетняя дочь Елена.

По поводу предстоящего переезда Марья Николаевна получила из Урика радостные письма от Лунина и Поджио, которые были переведены туда раньше. Пришли письма из Разводной и Усть-Куды от Оболенского, Трубецких, Ивашевых и из других расположенных вокруг Иркутска сел и деревень, где жили изгнанники-декабристы. Незадолго до Волконских уехали в Урик и братья Муравьевы.

Александрины уже не было в живых. Она умерла три года тому назад. Никита сам одел ее, сам положил в красивый деревянный гроб, сделанный Николаем Бестужевым. Потом вместе с товарищами вставил этот гроб в свинцовый, отлитый тоже Бестужевым. С тех пор никто никогда не видел у Никиты веселого лица. Накануне отъезда из Петровского завода он срезал с клумб своего сада все цветы, отнес их с вечеpa на могилу жены и, положив голову на могильный холм, оставался так всю ночь.