Северное сияние, стр. 105

Генерал еще долго сидел в задумчивости, размышляя, как ему быть с этим не похожим на других обвиняемых арестантом.

Вспомнив об уверениях коменданта, что находящийся за караулом Грибоедов не прикасается к пище и «рычит, аки лев», Дибич решил сегодня же доложить в Комитете Бенкендорфу о грибоедовском письме и на всякий случай написал в углу этого послания к царю свою резолюцию:

«Объявить Грибоедову, что подобным тоном государю не пишут».

9. Неожиданный ходатай

Графа Бенкендорфа осаждали отцы, матери, жены, сестры, братья и даже дальние родственники арестованных. Каждый из них старался доказать, что близкий им человек взят по недоразумению или ошибке, что тюремное заключение грозит ему потерей физического и душевного здоровья… Все настаивали на смягчении крепостного режима, просили о переписке, свидании, передаче книг, вещей, денег…

Бенкендорф слушал почти всех с одинаковым вниманием, делая какие-то таинственные отметки на лежащих перед ним прошениях. Плачущим женщинам сам наливал воды и подносил флакон нюхательной соли. Со всеми был изысканно любезен. А от его глаз, от тонких сжатых губ и даже от его застегнутого на все пуговицы мундира на просителей веяло холодом безнадежности.

Но в один из приемных по делам «14-го» дней перед шефом жандармов появился такой посетитель, при виде которого граф изумленно открыл рот и всплеснул руками:

— Глазам своим не верю! Булгарин, Фаддей Булгарин — в роли просителя за арестованного…

Булгарин пригладил и без того аккуратно зачесанные виски и, откашлявшись в кулак, проговорил:

— Ничего нет удивительного, ваше высокопревосходительство, если вникнуть в глубину моего ходатайства. Освобождение из-под ареста сочинителя Грибоедова полагаю необходимым не столько ради него самого, сколько ради успеха следствия, ведомого над участниками мятежа.

Густые брови Бенкендорфа поднялись к свешивающимся на его лоб прядям жестких волос:

— Что за несуразность…

— В полученной от него записке, — не стану скрывать тайность оной от вашего превосходительства, — пишет он мне, что Комитетом он оправдан начисто, а между тем караул к нему приставлен строжайший. От этих обстоятельств находится он в столь мрачном расположении духа, что желчь у него скопляется. И он может слечь или с ума спятить.

— Ну и что же? — равнодушно спросил Бенкендорф.

— Помилуйте, ваше сиятельство! K чему же это поведет? И так по столице только и шепчутся: «Грибоедов взят, Грибоедов взят». Помимо того, сказывал мне нессельродовский чиновник, что и в дипломатическом корпусе многие чрезмерно интересуются судьбой этого писателя. А между тем…

— А между тем, — перебил Бенкендорф, — ни я, ни Левашев, ни кто другой из Следственной комиссии не допускаем мысли, чтобы этот самый Грибоедов не был заодно с шайкой, о коей ведутся розыски. По самому складу своих убеждений он, как и Пушкин, всем им родной брат,

— Допускаю и весьма даже допускаю, — с готовностью подхватил Булгарин, — но в отношении упомянутых вашим превосходительством личностей даже пути розыска должны быть избираемы особливо тонкие. И Пушкин, и Грибоедов, как, впрочем, и большая часть служителей Аполлона, доверчивы, как малые дети, и весьма уловимы на доброе не токмо к ним лично отношение, а даже когда проявление доброты узрят они в отношении кого-либо иного из обиженных судьбой. Вот хоть бы, к примеру, причина дружеского расположения ко мне со стороны Грибоедова: в бытность мою в Варшаве пришлось мне приютить у себя хрупкого, страдающего грудной болезнью юнкера гусарского полка. Был он ранен в одном из боев с Наполеоном, попал в обозе в Варшаву и умирал, как нарцисс, надломленный грозой. Уже перед самой кончиной бредил он все своей маменькой. Я ему положу, бывало, руку на лоб, а он схватит ее, прижмет к своим пылающим устам и шепчет: «Маменька, голубушка моя белокрылая, маменька!» С этими словами и отдал богу душу.

— При чем здесь, однако, этот «нарцисс»? — нетерпеливо спросил Бенкендорф.

— А при том, ваше сиятельство, что в одной из бесед моих с Грибоедовым рассказал я ему о сем казусе. Так он до слез расчувствовался и давай меня обнимать. И добрый-то я и человеколюбивый! И с тех пор так в мою доброту уверовал, что, сколько ни просили его мои враги развязаться со мной, сколько ни дулись на него за его ко мне приязнь друзья-приятели, он смеется лишь. И верит, до глубины души верит в мое сердечное к нему расположение. А коли такие люди верят в вашу дружбу — они ваши, ваши без остатку.

«Будто подслушал царя, каналья!» — вспомнил Бенкендорф, как в ответ на его восхищение результатами допроса Рылеева и Каховского царь сказал с самонадеянной улыбкой: «Эти устроители моего государства до наивности простодушны и доверчивы».

— Веру Грибоедова в искренность моей дружбы весьма важно сохранить и наперед, — с особой значительностью продолжал Булгарин. — Из этой его уверенности можно извлечь такие выгоды в дальнейшем, что…

— А что такое дружба? — неожиданно спросил граф.

Булгарин даже привскочил на месте:

— Применительно к моей с Грибоедовым или вообще изволите спрашивать?

— Применительно к вашей дружбе, — улыбнулся Бенкендорф, — по ней я вижу, что связался черт с младенцем. А вообще ты встречал ее когда-либо среди людей?

— Дружба, ваше высокопревосходительство, — проникновенно заговорил Булгарин, — есть волшебство, чародейство, еще более необъяснимое, нежели любовь. Посредством непостижимого очарования дружба представляет вам вас самих в другом лице, и вы привязываетесь к этому лицу, как к самому себе. Истинные друзья могут ссориться, гневаться один на другого, даже бранить друг друга, точно так же, как мы бываем недовольны собой, гневаемся на себя.

Бенкендорф зевнул и потянулся.

— А ты, оказывается, умеешь быть философом и моралистом, — сквозь зевоту проговорил он.

— Вот уж нет, граф. Философы и моралисты загнали дружбу в книги и так ее изуродовали, что тот, кто не видел ее в глаза, никогда не узнает. Я же испытал ее в жизни. Грибоедов, имея сатирический ум, замечает, конечно, и мои недостатки и высмеивает их нещадно. На другого я бы гневался, а с ним только посмеиваюсь. А все потому же, что вижу в моем друге себя самого…

Улыбка, которая во время речи Булгарина кривила губы шефа жандармов, прорвалась громким хохотом:

— Ты видишь себя в Грибоедове? Ну, это, батенька мой, даже для тебя слишком нагло.

— Вижу себя в лучшем издании, ваше высокопревосходительство, — хихикнул Булгарин.

— А сколько знают в городе его комедию? — после минутной паузы спросил Бенкендорф.

— Очень, очень знают. И не только подписчики моей «Северной пчелы» и образованные классы, а не так давно приезжал ко мне один купец из Милютиных лавок, заказ давал на публикацию о товарах в его лавке, так и тот завел разговор о грибоедовской комедии. «Коли в евангелии, говорит, собраны правила духовные, то „Горе от ума“ есть собрание правил житейской мудрости…»

— Очень для простого купца умно, — недоверчиво бросил Бенкендорф.

— Честью уверяю — простой купец. Я на всякий случай фамилию его записал в особую книжицу. А уж молодежь, не токмо студенческая, а и военная, — так эти просто наизусть «Горе от ума» вызубрили. Чуть что — они из этой комедии, будто пословицами, так и сыплют… Вот я и полагаю, что коли государь, проявит милость к сочинителю, имя коего сделалось столь народно, верноподданные его величества получат возможность располагать лишним доказательством мудрой доброты государя.

Булгарин особенно подчеркнул слово «мудрой» и выжидательно уставился в лицо Бенкендорфа.

Тот задумчиво крутил усы.

Подождав немного, Булгарин почел удобным напомнить о «благословенной памяти императоре Александре, который в свое время столь милостиво отнесся к Пушкину, наказав его лишь ссылкой, когда за возмутительные свои сочинения оный поэт подлежал заключению в крепости, а то и того похуже».

— А ты знаешь, — на полуслове перебил его Бенкендорф, — за Грибоедова хлопочут люди повыше тебя вот настолько, — Бенкендорф поднял руку значительно выше булгаринской головы. — И в их числе Паскевич, которого государь и теперь не перестает называть «отцом-командиром».