Путешествие в страну Зе-Ка, стр. 79

Победа была за мной.

Теперь я как будто сорвался с цепи. Я осыпал их неистовой бранью. Заодно и своих товарищей — поляков:

— Сволочь, трусы! Вас больше, а вы позволяете издеваться над собой этим подонкам! — Два дня подавленного бешенства унижений и страха выходили из меня с дымом и грохотом обвала.

— Уймись! Не раздражай!

Через полчаса я увидел, как двое из них подошли к поляку и стали стягивать с него ботинки. Это был больной, чахоточный сапожник, из Круглицы, и все его состояние были эти кожаные ботинки. Он расплакался. Слезы текли по его безволосому бабьему лицу.

Но я еще был полон боевого подъема. Я подошел, и не сказал, а распорядился:

— Верни ему ботинки!

— Что? — сказали ребята. — Командовать собираешься, дохлый жид? Все равно, пришьем. Не доедешь живой до Воркуты.

Они забрали ботинки и ушли в свой угол.

— Не реви, psia krew, — сказал я со злостью сапожнику: — Получишь ты свои ботинки обратно.

Под вечер вошел в камеру дежурный надзиратель в форменной фуражке. Мы стояли в шеренге. Когда он просчитал нас и повернулся уходить, я выступил вперед:

— Разрешите сделать заявление.

— В чем дело?

— Прошу перевести меня немедленно из этой камеры.

— Почему?

— Здесь моя жизнь в опасности. Дежурный поднял брови и свистнул.

— Ишь ты! — удивился он:

— А кто еще хочет уходить из этой камеры?

Шестеро поляков дрогнули и, как один человек, выступили из шеренги. Вахрамеев, ленинградский врач, затрепетал как птица, пережил момент колебания и вдруг, набравшись смелости, шагнул вперед.

— Я тоже… меня тоже возьмите. Дежурный посмотрел на пятерых оставшихся и все понял.

— На что жалуетесь? Мертвое молчание.

— Гражданин дежурный, — сказал я. — Разве вы lie видите, что они все терроризованы этой бандой? В их присутствии они ничего не скажут. Возьмите их в другую камеру, там небось рты поразвяжутся.

— Забирай вещи, выходи.

И нас перевели в пустую камеру, в том же коридоре напротив. Дежурный вызвал коменданта. Теперь все оживились, точно проснулись. Посыпался град жалоб. Комендант составил список вещей, ограбленных у нас за последние два дня. Все они никуда не могли деваться из камеры, где мы сидели вместе.

— А 109 рублей, — сказал комендант, — и искать не надо. Вчера я получил от этой компании 130 рублей на покупку табаку. Еще я удивлялся, где они деньги украли.

Через час отворилась дверь и бросили нам кучу вещей на пол. Поляки разобрали свои вещи во мгновение ока. Сапожник получил обратно ботинки, а я — красную подушечку крестьянского полотна. Мы были так обрадованы, что махнули рукой на странное обстоятельство, что некоторые вещи так и не нашлись. Это уже был гонорар для коменданта Володи.

— А деньги? — спросил я наивно.

— Я ж тебе сказал, что деньги у меня. Получишь потом.

Это «потом» так и не наступило. Оставшись в камере одни, мы ликовали и смеялись как дети. С нас точно бремя свалилось. Один из поляков подошел ко мне, пожал руку и поблагодарил за успешную интервенцию. Я расположился рядом с доктором Вахрамеевым, который тоже заметно повеселел. Два дня мы провели с ним вместе в дружеской беседе, после чего наши пути разошлись навсегда. Это был очень милый человек, и я надеюсь, что он и по сей день еще здравствует в Советском Союзе, в одном из лагерей Севера, уже не как новичок, а как опытный, закаленный з/к.

Одного я опасался — как бы в дальнейшем не оказаться в слишком близком соседстве с «Ваней и Петей».

Через 2 дня мы покинули Вологду. Нас вывели во двор пересыльной тюрьмы, партией в 50 или 60 человек. Пятеро бандитов из нашей камеры — в первом ряду. Я стал от них подальше, сзади. Началась обычная процедура перед отправлением этапа. Во дворе поставили столик, за ним село начальство, мы подходили по одному и раздевались догола.

Тут, во дворе Вологодской пересыльной тюрьмы, 22 июля 1944 года, и произошло то, чего давно уже следовало ожидать.

Стрелок с рябым равнодушным лицом вытряхнул мой мешок и нашел пачку с бумагами. Там были письма моей матери, в том числе и то, где она писала о последних днях жизни моего отца. Это было последнее письмо, которое я получил в лагере ББК от старой женщины, за полтора года до ее мученической смерти от руки немецких убийц. Это письмо, которое было для меня реликвией, и пачку листов — рукопись моих 3 работ: «Теория Лжи», «Учение о Ненависти» и «О Свободе» — взял, не глядя, человек с сонным тупым лицом. Мне не полагалось иметь при себе никаких бумаг. Никто не интересовался их содержанием. При мне все выбросили в грязь, в кучу мусора. Я, голый, стоял рядом и смотрел, как исчезли 3 года моей мысли и труда — не советского нормированного труда, а того, который родится однажды, без позволения и без предупреждения, в одиночестве, — и так же неповторим, как жизнь, породившая его.

Пропала книга! — и никогда уже, ни мною, ни кем-либо другим она не будет написана так, как создавалась в те годы, когда не было под рукой ни библиотек, ни самых элементарных удобств, когда каждая строка добывалась с бою и была вызовом судьбе. Пропала книга, писанная в лагере, в страхе, с оглядкой и с соблюдением всех предосторожностей, которую годами надо было укрывать от обысков и шпионов. Пропал трагический и странный парадокс — книга о лжи, писанная среди лжи, книга о ненависти, писанная среди ненависти, — книга о свободе, писанная в заключении. В продолжение лет я, как ребенка, носил ее с собой, — и она росла с годами мучений, пока плоть моя убывала, точно вся моя жизнь переходила в нее. 28 глав «Учения о Свободе» были, наверное, единственным в истории литературы документом, где рациональный анализ неразличимо сливался с безумием, а жизнь со смертью, стоявшей неотступно за плечами. Никогда не повторятся для меня годы, проведенные в мрачном плену, и никогда я не буду в состоянии ни восстановить хода той мысли, ни отделить ее от условий, в которых она родилась. Другие времена, другие песни!… Пропала книга! Ясно, нельзя писать книг в лагерях. Но разве это единственная книга, которая пропала в мире? Над могилой миллионов, над свежим пепелищем, над океаном человеческой крови и злодеяний за нами, вокруг нас и в будущем — разве место и время вспоминать об одной единственной книге?…

Уходя со двора Вологодской тюрьмы, я увидел при столе начальства коменданта Володю и вспомнил про мои 109 рублей.

— Где деньги, которые вы задержали?

Он засмеялся мне в лицо. Я повернулся к людям за столом:

— Этот человек забрал у меня деньги! Велите отдать!

Но и они засмеялись, и кто-то заметил мне:

— С кого спрашиваешь? Ведь он заключенный. Не надо было из рук выпускать.

24. КОТЛАС

Двое суток тянулся арестантский поезд из Вологды на северовосток. По утрам конвой раздавал нам суточное питание: 500 гр. хлеба и кусок соленой рыбы. Пища нас оглушала. Поев, мы тяжелели и засыпали.

Мое место было на полу под лавкой. Туда я заползал, вытягивался и проводил долгие часы во мраке и оцепенении, в дремоте и свинцовом сне без сновидений. Полдня мы спали, полдня томил нас голод и жажда. Еды уже не полагалось до следующего утра, но воду мы получали на станциях. Тогда конвойный, набрав ведро, обходил клетки с людьми и, приоткрыв дверь, наполнял наши котелки и кружки. Мы пили много и жадно, а потом начиналось нытье: «стрелочек, оправиться»…

25 июля 1944 г. привезли нас в Котлас город на берегу Сев. Двины, с населением тысяч в 15. Это центр «Котласлага», а кроме того перевалочный пункт для масс заключенных, направляемых отсюда в лагеря Печоры и Заполярье. Мы стали в нескольких километрах за городом. Вдоль нескончаемых деревянных складов, амбаров, сараев, лачуг и бараков повели нас к назначенному месту. Мы дошли до вахты. Все та же картина, в бесконечных тысячах вариантов, всегда одна и та же, в любом углу, на всем протяжении гигантской страны: ограда из деревянных кольев с колючей проволокой, массивные деревянные ворота и домик охраны, мимо которого проходят в лагерь.