Путешествие в страну Зе-Ка, стр. 28

Надо было следить зорко: з/к воровали дерево, норовили унести незаметно чурку у соседа. Но мы знали каждую свою чурку так хорошо, как собственного ребенка, и умели отстоять свое добро. Постепенно это умение вырабатывалось в нас лагерем. Кто не умел реагировать энергично, становился жертвой лагерных волков и гиен. Человек, который не умеет драться в лагере — погибает. Я это знал, но все-таки не умел драться. Поэтому у меня не опасно было красть. В конце концов, у меня и в бараке растащили все, что я имел.

Но все— таки и я однажды поднял скандал.

Лагерная гиена привязалась ко мне, в образе человека со сросшимися черными бровями, цыганского типа, с бегающими глазами и мягким влажным ртом. В прежней жизни это был почтенный экспедитор из Люблина, владелец предприятия. Но в лагере он очень изменился — быть может, неожиданно для себя самого. Что мы о себе знаем — не прошедшие через испытание?

Он неотступно следил за мной, ходил за мной и пользовался всяким случаем, чтобы что-нибудь стянуть у меня.

Он понял, что со мной нет опасности — и даже, если поймаю его с поличным: что я ему сделаю?

Невероятные вещи он проделывал со мной: раз взял без спросу чужие ватные чулки, продал их мне за хлеб, немедленно затем украл эти чулки у меня и вернул, где взял. Меня он не боялся, а первого владельца боялся. Я видел у него свои вещи — то поясок, то полотенце, то мыло — и молчал. Но, наконец, он стал подбираться к моему хлебу.

В одно утро я повесил бушлат на сучок у лесного костра и полчаса, не разгибая спины, пилил в стороне. Наступил полдень, я распрямился и пошел к бушлату. Там был в кармане ломоть хлеба — вся еда до вечера. Но хлеб исчез из кармана. На такие вещи я реагировал болезненно. Пропажа вещей или денег не переживается так глубоко, как исчезновение хлеба, о котором думаешь с утра. — Терпеливо ждешь полдня, еле-еле дотягиваешь до назначенной минуты, а когда протягиваешь руку — нет хлеба, украли! Холод проходит по сердцу. Слезы выступили у меня на глазах, как у ребенка, и я не находил слов. Сосед глазами показал мне на цыгана, который равнодушно сидел при костре. Он не только съел мой хлеб, но и презирал меня, насмешливо улыбался, глядя в сторону…

А через несколько дней дневальный Киве, оставшись после развода один в бараке с освобожденными, услышал с верхней нары, где было мое место, странные звуки. Что-то бренчало. Он заглянул наверх и увидел, что среди моих вещей, как хозяин, сидел люблинский цыган, разложив мои пожитки. Он достал ящичек, где я держал провизию, но все жестянки, которые он вынимал по одной, были пустые. Наконец, он нашел на дне кусочек колбасы — остаток посылки — и сунул в рот. — Увидев цыгана с колбасой во рту, Киве, хоть и старик, стащил его за ногу с нар и накостылял ему шею. Вечером, после рассказа Киве, я подошел к цыгану, спросил его: «Вкусна была колбаса?» — Но моя утонченная ирония не произвела на него никакого впечатления. Он угрюмо лежал на своем месте, и даже лица не повернул в мою сторону.

Что делать? Непротивление злу всегда мне было противно. Но методы непротивления были у меня интеллигентские: я вынул чернильницу, перо и написал с цицероновским красноречием просьбу коменданту лагеря убрать из барака этого человека, который… Под этим заявлением подписались бригадир, дневальный и 14 человек идеалистов.

Тут мой мучитель встревожился, т. к. не знал, какие последствия может иметь столь необычный протест. На следующее утро, при выходе на работу, он подошел ко мне и предложил мир: я не буду подавать заявления, а он оставит меня в покое и отныне даже близко подходить не будет к месту, где я нахожусь.

Услышав из уст люблинского экспедитора такие смиренные речи, я торжествовал победу и прогнал его ко всем чертям, даже не дослушав.

Бумажка осталась у меня в кармане: зачем же губить человека, который так извиняется? Целую неделю он вел себя образцово. Вдруг в один вечер, поздно, когда я вернулся из амбулатории, мне сообщили, что он опять подходил и рылся в моих вещах: при всех, открыто и нагло, пока его не прогнали.

Я принял немедленно решение… и лег спать. Я был в бешенстве на самого себя. Даже сейчас, когда этот человек делал из меня посмешище барака, я не находил в себе никакой злобы против него. Той слепой и нерассуждающей злобы, с какой огрызается зверь, когда отнимают у него кость, или з/к, когда отнимают у него пайку — его кровь и жизнь. За пайку убивают в лагере, подымают с земли доску и бьют по голове. А я свое решение принял холодно, рассудочно. Я не умел ненавидеть этого подлеца — я даже сейчас отложил на утро необходимую расправу, почему? Потому что люди спали кругом, и он сам спал, и нельзя было будить его, нарушить сон.

На следующее утро я встал, как человек, которому предстоит окунуться в ледяную воду. Скверно было на душе, но я должен был выполнить то, что было необходимостью. Я подошел к человеку с черными сросшимися бровями. Он лежал внизу, у окна с правой стороны. Лежал на куче тряпья и смотрел на меня ничего не выражающим взглядом, как на муху на стене. Я подошел как во сне, спросил:

— Ты вчера ко мне лазил?

И, не дожидаясь ответа, ударил его кулаком в висок. В первый раз в жизни, если не считать мальчишеских драк, я ударил человека. В первый — и если судьба спасет меня от возвращения в места, подобные 48-му квадрату — в последний. Нельзя бить человека. Когда я ударил его, он ужаснулся. Он не думал, что я могу ударить его. Он был больше и сильнее меня, но теперь он растерялся, в глазах его был настоящий испуг, — а у меня после первого удара — прорвало плотину. Меня понесло, точно какая-то черта была пройдена, и я ощутил всем существом — силу, охоту, право и неожиданную легкость, с какой можно бить. Я навалился на него и осыпал его градом ударов. Он закрыл лицо руками, повернулся боком и, если бы меня не стащили с него, я бы его избил до увечья, до потери сознания. Шум поднялся в бараке. Когда я вернулся на свое место, соседи стали поздравлять меня. Весь день я как именинник принимал поздравления от людей, которые подходили ко мне со смеющимся лицом, и говорили:

— Неужели это правда? Наконец, вы это сделали! Вот молодец! Ну, теперь он вас оставит в покое! Но как же вы решились? Правду сказать, мы вас не считали способным на такое геройство.

Но мне не было весело, и я был полон стыда, унижения и горя. В этот день я прошел еще один этап расчеловечения. Я сделал то, что было противно моей сущности. Среди переживаний, которых я никогда не прощу лагерю и мрачным его создателям — на всю жизнь останется в памяти моей этот удар в лицо — который на одну короткую минуту сделал из меня их сообщника, их последователя и ученика.

10. ВЕЧЕР В БАРАКЕ

В бараке людно и тесно, нары забиты сидящими и лежащими, воздух тяжел, не прекращается жужжание и шум разговоров. Но вдруг наступает тишина, и все головы поворачиваются к вошедшему: письма!

Человек из КВЧ подходит к столу, в руках у него пачка, и сразу окружает его толпа, кто-то засматривает через плечо, лежащие садятся на верхних нарах и, обняв колени, смотрят вниз.

Человек из КВЧ читает по порядку все фамилии адресатов. Все слушают с величайшим вниманием.

— Одынец! Ленга! Прайс!

— Есть Прайс!

— Виленский! Эйгер! Косярский!

— Косярского выслали на 5-ый лагпункт! — откликаются с нар. — А Эйгер больной — в стационаре. Человек из КВЧ делает пометку и читает дальше:

— Марголин! Тимберг! Опять Марголин! Винер!

— Тимберг умер! Винер умер!

Кончив чтение и отдав несколько писем, человек из КВЧ с пачкой писем переходит в следующий барак и начинает сначала: «Одынец! Ленга! — пока не останутся письма к никому неизвестным адресатам, которых давно — быть может, годы — нет уже на лагпункте или нет в живых.

Письма в лагерь легко узнаются по их адресу: не указано ни улицы, ни № дома, но зато есть номер почтового ящика:

«Станция Пяльма, п/я 233/2, такому-то».

Первая цифра «233» — это шифр лагеря, под-цифра «2» — номер лагпункта. Таким образом, лагерь никогда не называется по имени. В этой маскировке есть система. Точно также газетки-бюллетени, издающиеся в некоторых лагерных центрах для з/к, с пометкой «только для внутреннего распространения», составляются так, что не упоминается, для кого они пишутся, и такие неделикатные слова, как «лагерь», «заключенные», «принудительный труд», «карцер» никогда не встречаются в тексте. Все выглядит, как будто ничего нет, — как в комнате, где весь мусор замели под кровать, чтобы не было видно.