Скорпион, стр. 1

Валяев Сергей

Скорпион

Дневник профессионала

1. Профессия — одиночество, год 1982

Я живу на последнем этаже высотного дома и, когда просыпаюсь, то ничего не вижу, кроме неба. Сейчас вижу: скользят сырые облака к югу, к теплу, сея мелкую прощальную морось.

Мне бы сейчас остаться одному, да не терплю одиночества, поэтому рядом со мной женщина. Она хорошо усвоила, что в её теле нуждаются. Ее нельзя за это осуждать. Однако вот незадача: она храпит. Когда женщина храпит улетучиваются последние иллюзии. И нет возможности побыть с самим собой.

Ты чувствуешь, как с кровью закипает ненависть к этому храпящему существу, и ненавидишь его до такой степени, что, кажется, ещё минута — и удушишь подушкой. Но, во-первых, для этого нужно определенные физические усилия; во-вторых, куда девать труп?

Проще сказать утром: ты знаешь, родная, ты знаешь, боюсь мы больше не встретимся, как жаль, как жаль… Почему, родной?

Я не отвечу. Я пожалею ее; не говорить же о её существенном недостатке. Женщина сама должна знать о своих достоинствах. А если женщина знает, что храпит во сне, почему же она тогда спит? Наверное, считает, будто я настолько счастлив с ней, что выдержу и звериные рулады.

Что делать? Нет мира на земле — с женщинами, нет жизни нигде — без них. Что же делать? Я толкаю очередную любимую в бок и заставляю перевернуться. Она скулит, и наступает тишина.

Теперь можно побыть одному. Тем более моя профессия — одиночество. Побыть одному и поразмышлять о жизни тех, кто сейчас сладко дрыхнет и думать не думает, что за ними ведут наблюдение, кто живет в свое удовольствие и думать не думает платить за него.

Когда доктор вытащил из моего легкого пулю, он сказал, что, если я думаю ещё пожить…. Жить?

Его жена, известная опереточная солистка Жужу, подтвердила: её мужу надо верить, он в медицине светило. Впрочем, дело не в ней, а в её замечательном супруге, мировом светиле, который, потрясая ветвистыми рогами на крупном умном лбище, сказал, что, если я имею желание ещё пожить… И я ему поверил: когда тебя прострелено легкое, то как тут не верить. И я ему поверил, как он верил своей Жужу. И он прав: без веры жить нельзя — легко обмануться.

А пулю в легкое подарил мне Ваня.

У Вани был папа; я всегда был при Ванином папе. Чтобы в мире не происходило, я должен был быть при нем. Такая вот моя работа: быть при ком-то.

Тогда папа Вани попал в категорию людей важного общегосударственного значения; его мозг был напичкан сверхсекретной технической информацией, и эта информация, равно как и плотский хрупкий сейф, где она хранилась, нуждалась в охранительных мерах. От кого? Это уже другой вопрос.

Мы подружились с папой Вани. Если наши отношения можно назвать дружбой. Мы не мешали друг другу, это главное: он занимался своим делом, я — своим. И ещё он считал меня себе равным.

Может быть, поэтому я позволил такую бессмыслицу: пойти на оружие. Пистолет дергался в руке у Вани.

У него был день рождения. Гости съезжались на дачу, повторим за Поэтом. Они мне не нравились, молоденькие и некрепкие, они много пили. Из-за чего случился скандал, не уследил, виноват; по-моему, из-за славненькой, длинноногой побрякушки, она громко смеялась и трепыханием своего шлюшечного перламутрового тела сводила с ума молодые неокрепшие организмы.

Словом, Ваня-Ванечка-Ванюша обиделся на нее, на друзей, на весь белый свет, убежал в отцовский кабинет и сообщил, что имеет потребность стреляться.

Если хочешь стреляться — стреляйся! Но делать это надо спокойно и на трезвую голову. Ваня же пережрал, ему сделала отставку славная потаскушка с мелким подвижным красивым личиком (а, быть может, она хотела замуж за Ванечку?); однако это уже не так важно: Ванюша, вырвав из стола подарочный парабеллум отца, драл горло, что всех ненавидит, что пусть все будут прокляты, что его день рождения есть последний день… и так далее. Что можно кричать в такие минуты?

Все перетрухнули, решив, что юноша непременно исполнит угрозу. И больше всех испугался Ванин папа — у него прыгала челюсть, он ею громко клацал, как, должно быть, клацают всякие секретные механизмы. Папа попытался что-то сказать сыну. Потом его взгляд наткнулся на меня. И я его пожалел; хотя то, что сделал, не входило в мои прямые служебные обязанности.

Я вышиб дверь. Ванечка сидел на полу и засовывал в рот пистолетный ствол — ствол с трудом помещался во рту. Ваня, упрямый мальчик, впихивал его поглубже. Чтобы не промахнуться? Но когда ты много выпил, лучшем стреляться в висок. Ванечка, этого не знал — пищевой фонтан выбил ствол из рта. Ваня, захлебываясь от блевотины и слез, орал на меня, и пистолет прыгал в его истерической руке.

Я сделал шаг к нему. Но он молодец: успевает нажать на курок. Мне удается лишь спасти свою жизнь — пуля, гремя, не больно тыкается в бок. Эх, мальчик! Нельзя так поступать. Нехорошо, можно убить человека. Если ты, разумеется, считаешь меня человеком.

Потом успеваю поднять оружие из блевотины. Успеваю выбраться на веранду. И опустить пистолет в металлическую бочку с дождевой водой. Когда проходят дожди, то вода из этой бочки, знаю, переливается через край, край земли… край родной…

Моему товарищу Глебову повезло куда меньше, чем мне. Была большая охота, и Глебов стоял в охранении: охранял родной край. Шальной медвежий дуплет размозжил ему голову так, что хоронили его в закрытом цинковом гробу. Мать царапала цинк и кричала:

— Убийцы!

Я стоял рядом. Почему я стоял рядом? Наверное, руководство боялось, что мать разорвет руками цинковое покрытие гроба. И что тогда?.. А оркестр бухал громко и торжественно. И казалось, что хоронят полководца. Но хоронили моего друга, которому повезло, куда меньше, чем мне. Потому, что он решил: наступили такие времена, когда можно повлиять на ход современной истории. Увы, мой друг поторопился, и с ним случилось то, что случилось. Жаль. И об этом все — пока.

После больницы меня встретили в родном Управлении как героя; пожали руку и вручили путевку. И я отправился на море долечивать свое легкое.

В море было много воды, и оно было шумным — волны пенились в камнях. Я лежал днями на берегу — берег был песчаный; песок был горячий, солнце пылало в зените, и хотелось под ним жить и жить, жить и жить.

Жить?… Зачем?

… Шел третий день отдыха, начиналась скука — санаторий был для умирающих: не заводить же шашни с полудохлыми дамами света, барражирующими вдоль побережья под дурные вскрики чаек.

Но мне повезло: пуля попала в мое прочное легкое и мне практически ничего не сделалось. Глебову, надо признать, повезло куда меньше, чем мне. Хотя, когда тебя заваливают дуплетом, как медведя, то, наверное, не успеваешь толком понять, что же в мире плохого происходит? Ты стоишь в счастливом утреннем лесу и думать не думаешь, что через секунду твои боеспособные мозги брызнут на росистый кустарник. Ты, вероятно, думаешь совсем о другом. О чем? О том, что ты счастлив стоять в лесу и наблюдать его утреннюю напряженную жизнь? О чем же думал мой товарищ? Боюсь, что об этом уже никто не узнает, кроме меня. Я знал, о чем думал мой боевой друг…

Мне повезло: в обед за мой столик подсадили супружескую пару. Мы познакомились. Он — пресс-атташе в отставке: точнее, по службе, он был дипломатом, а по душевному призванию имел отношение к тайным поставкам оружия made in USSR на Азиатском континенте. И эта причина, надо признать, тоже заставила мое командование направить меня на отдых, чтобы, так сказать, совместить приятное с полезным.

Жена пресс-атташе была сухопара, высокопарна и недурна собой, она обожала своего мужа и называла его Котик. Именно — мой Котик. Константин Семенович Котов верно ей служил, хотя на его лбу без труда замечались чудовищных размеров рога — они мешали жить. Пресс-атташе быстро уставал: клевал носом прямо над тарелкой щей. Ему было жарко, неудобно, ему мешали рога; вероятно, такой же вояка выпустил дуплетом по кустам, где стоял Глебов. Дряхлому охотничку показалось вдруг, что в кустах прячется медведь. В зверя он не попал, потому что в кустах его не оказалось; косолапый, наверное, был в другом лесу; а вместо него в кустах прятался человек, которому приказали стоять в охранении. И он стоял: такая у него была работа — выполнять приказ, какой бы он ни был.