Будденброки, стр. 142

Вот и случилось, что Томас Будденброк, с мольбою простиравший руки к последним, наивысшим истинам, обессилев, вернулся к понятиям и образам, с детства внушенным ему благочестивым обиходом родительского дома. Он ходил по городу и думал о едином, персонифицированном боге, отце рода человеческого, пославшем на землю кровь и плоть свою, дабы сын божий пострадал за нас, о боге, который в день Страшного суда дарует всем припавшим к его престолу праведникам беспечальную вечную жизнь в вознаграждение за эту земную юдоль.

Он вспоминал всю эту не очень-то ясную и несколько нелепую историю, требовавшую не понимания, а безотчетной веры, которая, навеки воплотившись в детски наивных, раз и навсегда установленных словах, должна была оказаться под рукой в минуты последнего страха. Но так ли оно будет? Увы, и эти мысли не приносили ему умиротворения! Он — человек с вечно точащей его сердце заботой о чести своего дома, о своей жене, сыне, о своем добром имени, человек, утомленный жизнью, с трудом, но умело поддерживавший бодрость в своем теле элегантностью костюма и корректностью манер, — уже долгие недели терзался вопросом: так что же происходит? Возможно ли, чтобы душа непосредственно после смерти возносилась на небеса? Или блаженство начинается с воскресения плоти? И где же тогда обретается душа до этого мгновения? Почему ни в школе, ни в церкви никто не просветил его? Можно ли оставлять человека в таком неведении?

Он уже совсем было собрался отправиться к пастору Принсгейму за советом и утешением, но в последний момент отказался от своего намерения из боязни показаться смешным.

В конце концов он перестал задаваться такими вопросами, положившись на волю божию. Раз попытка упорядочить свои отношения с вечностью привела к столь плачевным результатам, он решил по крайней мере устроить свои земные дела так, чтобы, не чувствуя укоров совести, привести в исполнение план, уже давно созревший в его голове.

Однажды, после обеда, когда родители пили кофе в маленькой гостиной, Ганно услышал, как отец объявил маме, что ждет сегодня к себе адвоката имярек, чтобы вместе с ним составить завещание, не считая себя вправе дольше откладывать это дело. Ганно ушел в большую гостиную и там часок поупражнялся на рояле. Когда он кончил и вышел в коридор, навстречу ему попались отец с господином в длинном черном сюртуке, поднимавшиеся по лестнице.

— Ганно! — окликнул его сенатор.

Маленький Иоганн остановился, проглотил слюну и ответил тихо и торопливо:

— Да, папа…

— Мне нужно обсудить с этим господином очень важное дело. Прошу тебя, стань вот здесь, — он указал на дверь в курительную комнату. — Проследи, чтобы никто, слышишь — никто, нам не помешал.

— Хорошо, папа, — сказал маленький Иоганн и встал у двери, закрывшейся за отцом и неизвестным господином.

Он стоял там, теребя галстук своей матроски, непрерывно трогал языком зуб, который его беспокоил, и прислушивался к приглушенным голосам за дверью, что-то серьезно обсуждавшим. Голову с завитками русых волос на висках он склонил набок, а его золотисто-карие глаза с голубоватыми тенями в уголках смотрели из-под нахмуренных бровей задумчиво и отчужденно, как в день, когда он стоял у гроба бабушки и вместе с запахом цветов вдыхал другой, посторонний и все же странно знакомый запах.

Мимо прошла Ида Юнгман и удивилась:

— Куда это ты запропастился, Дружок, и что тебе вздумалось здесь стоять?

Из конторы пришел горбатый ученик с депешей в руках и спросил сенатора.

И Ганно всякий раз рукою с якорем на синем рукаве загораживал дверь, качал головой и, помолчав с секунду, объявлял тихо, но твердо:

— Нельзя никому. Папа пишет завещание.

6

Осенью доктор Лангхальс, как женщина играя своими красивыми глазами, объявил:

— Нервы, господин сенатор. Все дело в нервах. Хотя временами и кровообращение оставляет желать лучшего. Разрешите дать вам совет? Вам следовало бы немного отдохнуть в этом году. За все лето три-четыре воскресных дня на взморье не могли, конечно, оказать сколько-нибудь эффективного действия. Сейчас конец сентября, в Травемюнде сезон продолжается, не все еще разъехались, — отправляйтесь-ка туда, господин сенатор, и посидите немножко на берегу моря. Две-три недели многое могут поправить…

И Томас Будденброк, не колеблясь, согласился. Но когда он сообщил близким о своем решении, Христиан тотчас же стал навязываться ему в провожатые.

— Я еду с тобой, Томас, — без обиняков заявил он. — Ты ведь ничего не будешь иметь против?

И хотя сенатор имел против очень многое, он и на это согласился не колеблясь.

Христиан теперь больше чем когда-либо располагал своим временем, так как вследствие пошатнувшегося здоровья счел себя вынужденным отказаться и от той коммерческой деятельности, которой он занимался в последнее время, а именно — от агентуры по продаже коньяка и шампанских вин. Призрак, сидящий в сумерках на софе в его комнате и кивающий ему головой, больше, к счастью, не посещал его. Но периодическая «мука» в левой стороне, пожалуй, еще усилилась, и наряду с ней появилось множество других недугов, к которым Христиан прислушивался с неусыпным вниманием и о которых, наморщив нос, подробно рассказывал всем встречным и поперечным. Случалось, как это бывало и прежде, что глотательные мускулы вдруг отказывались служить ему; тогда он сидел с куском, застрявшим в глотке, и его круглые, глубоко сидящие глазки испуганно шныряли по сторонам. Случалось, как это бывало и прежде, что его вдруг охватывал смутный, но непреодолимый страх перед параличом языка, конечностей или даже мозговых центров. Правда, ничего подобного с ним не случалось, но ведь еще неизвестно, что хуже — страх перед такой бедой или она сама. Он с бесконечными подробностями рассказывал, как однажды, собравшись вскипятить себе чай, поднес зажженную спичку не к спиртовке, а к бутылке со спиртом, так что опасность страшной гибели грозила не только ему, но всем жильцам дома и, возможно, даже соседних домов… Это был бесконечный рассказ. Но еще более обстоятельно и проникновенно, силясь выражаться как можно точнее, описывал Христиан отвратительную аномалию, которую он стал подмечать в себе последнее время. Она состояла в том, что по известным дням, то есть при известной погоде и соответствующем душевном состоянии, он не мог видеть раскрытого окна, не испытывая омерзительного и ничем не объяснимого влечения выпрыгнуть из него, — влечения страстного, почти необоримого, похожего на какой-то безумный, отчаянный задор! Однажды, в воскресенье, когда все семейство обедало на Фишергрубе, Христиан поведал, как он, собрав все силы духа, на четвереньках пробирался к окну, чтобы закрыть его. Но тут все зашикали и наотрез отказались слушать дальше.

Подобные признания он делал с каким-то непостижимым удовольствием. Но вот за чем он не наблюдал, чего вовсе не замечал за собой и что никак не доходило до его сознания, а потому все больше бросалось в глаза, — это отсутствие чувства такта, с каждым годом принимавшее все более устрашающие размеры. Плохо было уже то, что он в семейном кругу рассказывал анекдоты такого сорта, которые с грехом пополам можно было рассказать в клубе, но еще хуже, что он, видимо, начал утрачивать и чувство физической стыдливости. Вознамерившись похвалиться перед невесткой Гердой, с которой он был в приятельских отношениях, прочностью своих английских носков и заодно продемонстрировать ей свою худобу, он, нимало не стесняясь, задрал широкую клетчатую штанину до самого колена.

— Нет, ты посмотри только, как я исхудал. Разве это не странно, а? — сокрушенно произнес Христиан, морща нос и вытягивая вперед свою костлявую кривую ногу в белых вязаных кальсонах, уныло облегающих худые колени.

Теперь, как мы уже говорили, Христиан отказался от всякой коммерческой деятельности. Но он все же пытался чем-нибудь заполнять часы, которые проводил вне клуба, и стремился подчеркнуть, что, несмотря на все препятствия, никогда не перестает трудиться. Он расширял свои познания в иностранных языках и даже начал — из любви к искусству, без всякой практической цели — изучать китайский язык, на каковое занятие и положил две недели усердного труда. В настоящее время он пытался «дополнить» неудовлетворительный, по его мнению, англо-немецкий словарь. Но поскольку он считал для себя полезной перемену воздуха, а для сенатора желательным, чтобы кто-нибудь его сопровождал, то эти труды, конечно, не могли воспрепятствовать его отъезду.