Зрелые годы короля Генриха IV, стр. 191

Любой из многих тысяч мог вскочить на стол и призвать к восстанию. Мог высказать то, что чувствовали все: наш король Генрих и мы были одно. Он правил вместе с нами, а мы через него. Он хотел, чтобы мы были лучше и чтобы нам было лучше. Он был одной с нами крови, именно потому ее и пролили.

Но теперь его не стало. Когда в ту пору его народ тщетно караулил его останки, среди прочих его законоведы, его ремесленники, мореплаватели, борцы за веру, борцы за свободу — немного нужно было, чтобы дюжий крестьянин вскочил на стол. Тот, например, что съел пол белого хлеба, а Генрих вторую половину, и кружку вина они распили вместе. Но теперь его не стало, мы осиротели, мы печалимся. В жизни народа всего привычнее печаль, за ней следом покорность — до восстаний далеко.

Прощание с телом покойного короля, захват дворца, который уже не принадлежит ему, благополучно минует. Двор вздохнет свободно, после того как угрюмая толпа удалится вместе со своей грозной скорбью.

В последний день дофин Людовик, ныне король Тринадцатый этого имени, учинил великую досаду, за что его мать намерена больно наказать его, когда будет восстановлен покой и порядок. Он, обычно такой робкий мальчик, самовольно и совсем один смешался с толпой, хотя от природы был склонен бояться и презирать людей, все равно — поодиночке или в массе. На пороге комнаты, где покоятся прах и оболочка его отца, он опустился на колени, на коленях совершил весь путь до него и поцеловал пол у его ложа. Пол же был грязен от множества ног; такое поведение явно противоречит склонностям нового короля. Одно лишь может объяснить его. Отец часто водил Людовика за руку: тут он делает это в последний раз.

Герцог де Сюлли во многих возбуждал трепет, хотя сам он после смерти своего государя сперва испугался за свою безопасность: он слишком хорошо служил королю. Первый порыв страха заставил его тайком покинуть арсенал, он не хотел быть выслеженным или узнанным. Когда же он всмотрелся на улицах в лица, во множество лиц и все с одинаковым выражением, он встал во главе своей конной гвардии. С ней он явился в Луврский дворец и напрямик пожелал видеть королеву, но получил правдоподобный ответ, что она нездорова и даже в беспамятстве. Этому он поверил, ибо из них двоих один лишь мог быть без страха и тревоги: либо он, либо она.

Впоследствии она ни разу открыто не преследовала его. Некоторое время он сохранял свою власть или внешнее подобие власти, чтобы великий король для виду продолжал жить в своем великом министре. Делалось это ради народа и его угрожающей печали — пока не будут постепенно обессилены, а затем отправлены по домам оба — слуга короля и несчастный народ. Мария Медичи, едва стало возможно, предалась роскоши, праздничному упоению своей глупостью и блеском своего бесплодного владычества. Рубенсу, который живописал все это, было неприятно, что подобная фигура поневоле служит средоточием излюбленного им разгула неземной чувственности.

Сердце короля Генриха прибыло наконец к тем, кому он обещал его. А до того оно немало постранствовало, его показывали провинциям. Оно объезжало их, лежа на коленях иезуитов. Глубоко сокрушенные народные толпы видели, как сердце его само приближалось к ним и вновь удалялось; незачем им идти в столицу, чтобы взять его. Все равно. Они никогда не забудут, что однажды у них был их король. Сердце его, помимо них, радело о многом — о собственном главенстве, о величии Франции и о всеобщем мире. Однако первыми были у него они, самыми близкими его сердцу, когда были бедны. В народной памяти единственный король.

Seul roi de qui le pauvre ait garde la memoire.

Allocution d’Henri Quatrieme

Roi de France et de Navarre

du haut d’un nuage qui le demasque pendant l’espace d’un eclair, puis se referme sur lui

On m’a conjure, on a voulu s’inspirer de ma vie, fame de pouvoir me la rendre. Je ne suis pas tres sur, moi-meme, de desirer son retour, et encore moins, de bien comprendre pourquoi j’ai du accomplir ma destinee. Au fond, notre passage sur la terre est marque par des peines et des joies etrangeres a notre raison, et parfois au-dessous de nous memes. Nous ferions mieux, si nous pouvions nous regarder. Quant aux autres, ils m’ont assurement juge sans me voir. Certain jour, jeune encore, quelqu’un, s’approchant par derriere, me ferma les yeux de ses mains; a quoi je repondis que pour l’oser, il fallait etre ou grand ou fort temeraire.

Regardez moi dans les yeux. Je suis un homme comme vous; la mort n’y fait rien, ni les siecles qui nous separent. Vous vous croyez de grandes personnes, appartenant a une humanite de trois cents ans plus agee que de mon vivant. Mais pour les morts, qu’ils soient morts depuis si longtemps ou seulement d’hier, la difference est minime. Sans compter que les vivants de ce soir sont les morts de demain. Va, mon petit frere d’un moment, tu me ressembles etrangement. N’as-tu pas essuye les revers de la guerre, apres en avoir connu la fortune? Et l’amour donc, ses luttes ahannantes suivies d’un bonheur impatient et d’un desespoir qui perdure. Je n’aurais pas fini poignarde si ma chere maitresse avait vecu.

On dit cela, mais sait-on? J’ai fait un saut perilleux qui valait bien ces coups de poignard. Mon sort se decida au meme instant que j’abjurai la Religion. Cependant, ce fut ma facon de servir la France. Par la, souvent nos reniements equivalent a des actes, et nos faiblesses peuvent nous tenir lieu de fermete. La France m’est bien obligee, car j’ai bien travaille pour elle. J’ai eu mes heures de grandeur. Mais qu’est-ce qu’etre grand? Avoir la modestie de servir ses semblables tout en les depassant. J’ai ete prince du sang et peuple. Ventre saint gris, il faut etre l’un et l’autre, sous peine de rester un mediocre amasseur d’inutiles deniers.

Je me risque bien loin, car enfin, mon Grand Dessein est de l’epoque de ma decheance. Mais la decheance n’est peut-etre qu’un achevement supreme et douloureux. Un roi qu’on a appele grand, et sans doute ne croyait-on pas si bien dire, finit par entrevoir la Paix eternelle et une Societe des Dominations Chretiennes. Par quoi il franchit les limites de sa puissance, et meme de sa vie. La grandeur? Mais elle n’est pas d’ici, il faut avoir vecu et avoir trepasse.

Un homme qui doit cesser de vivre, et qui le sent, met en chemin quand meme une posterite lointaine, abandonnant son oeuvre posthume a la grace de Dieu, qui est certaine, et au genie de siecles qui est hasardeux et qui est incomplet. Mon propre genie l’a bien ete. Je n’ai rien a vous reprocher, mes chers contemporains de trois siecles en retard sur moi. J’ai connu l’un de ces siecles, et qui n’etait plus le mien. Je lui etais superieur, ce qui ne m’empechait pas d’etre meme alors un rescape des temps revolus. Le suis-je encore, revenu parmi vous? Vous me reconnaitriez plutot, et je me mettrais a votre tete: tout serait a recommencer. Peut-etre, pour une fois, ne succomberais-je pas. Ai-je dit que je ne desirais pas revivre? Mais je ne suis pas mort. Je vis, moi, et ce n’est pas d’une maniere surnaturelle. Vous me continuez.

Gardez tout votre courage, au milieu de l’affreuse melee ou tant de formidables ennemis vous menacent. Il est toujours des oppresseurs du peuple, lesquels oncques n’aimai; a peine ont-ils change de costume, mais point de figure. J’ai hai le roi d’Espagne, qui vous est connu sous d’autres noms. Il n’est pas pres de renoncer a sa pretention de suborner l’Europe, et d’abord mon royaume de France. Or, cette France qui fut mienne, en garde le souvenir; elle est toujours le poste avance des libertes humaines, qui sont liberte de conscience et liberte de manger a sa faim. Il n’y a que ce peuple qui, de par sa nature, sache aussi bien parler que combattre. C’est, en somme, le pays ou il у a le plus de bonte. Le monde ne peut etre sauve que par l’amour. A une epoque de faiblesse, on prend violence pour fermete. Seuls les forts peuvent se permettre de vous aimer, puisque aussi bien, vous le leur rendez difficile.