Венера, стр. 40

Когда он стоял на сцене театра Варьете, зрителю передавалось ощущение безудержного беспутства. Он появлялся в виде мальчугана в синей блузке, на деревянной лошадке, и пел о своей мамаше, как о «странном типе». Она вечно пропадает с кавалерами, папаша же сидит в буфете, ест, пьет, и ничего не замечает. Вдруг мальчуган дергал поводья своей лошадки, размахивал бичом и кусал свой высовывающийся язык, в то же время с ужасным видом косясь на кончик своего носа, уже порядочно красневший… Затем он появлялся в картузе бледного повесы из «Дурной жизни» и издавал свист, которым извещал проститутку, что ждет на углу и имеет желание посмотреть на ее гостей. И три зловещие ноты, холодно проносившееся над рядами встрепенувшихся буржуа, вызывали жуткий восторг.

Герцогиня оставила его у себя. Он был ей нужен, как средство против часов скуки, против тревоги ночей, против отвращения к тому, что было, против мыслен о том, что предстояло. Она прибегала к нему во всякое время дня, как к флакону с эфиром. Он был ее пороком, она дорожила им и боялась его. Это было все, что ей оставалось, и это должно было ее убить.

Однажды вечером в его объятиях у нее хлынула горлом кровь. Перед этим она не замечала ничего, кроме легкого головокружения.

Сличчи одним прыжком соскочил с постели и с безумным криком забегал по комнате. Наконец, он нашел дверь и убежал, держа кальсоны в одной руке, а фальшивые брильянтовые запонки — в другой.

Она сказала себе, немного ошеломленная происшедшим:

— Так вот как далеко зашло дело.

Но ей не казалось, чтобы это должно было что-нибудь изменить. Утром она даже не чувствовала себя особенно слабой. Она послала за Сличчи; его не было. Ей недоставало его целый день, как привычного приема средства для возбуждения нервов. Вечером она узнала, что он уехал с леди Олимпией, которая в этот день прибыла в Неаполь. Казалось, что в Сличчи она, наконец, нашла мужчину, которого ей не надо было щадить; и она похитила его у своей приятельницы. Венера — ревнивая богиня. Среди тех, кто служит ей, верности не существует.

Герцогиня тотчас же поехала вслед. У нее вырвался только один крик разочарования и боли. Дорогой она ни минуты не думала о себе, о своем состоянии, о своей судьбе. Ее не тревожили также воспоминания об опьянении, которое ей доставлял бежавший, и из-за которого она гналась за ним. Перед ее умственным взором не было ничего, кроме какой-то неопределенной цели.

В Риме она тщетно искала. Она подняла на ноги сыщиков. В Милане она узнала от одного агента, что комик покинул Италию. Она пересекла Альпы. По ту сторону их была поздняя осень.

Она ехала, не зная куда. Она сидела в своем купе и была изумлена, почувствовав на плечах меховую накидку. На станции она спросила Нана, свою камеристку:

— Ведь вы не знали, что я поеду в холодные страны?

— Проспер утверждал это. Он взял все с собой.

— Проспер?

Она удивилась. Значит, она не одна? Кто-то думает о ней? Проспер, все еще?

Она ехала по следам, которые ей указывали ее шпионы, из города в город. В конце концов ей сказали, что парочка села на пароход, отправлявшийся в Мадейру. Ах! Там должно было быть прекрасно, на острове с вечной весной.

Город, в котором она получила это сведение, находился недалеко от Северного моря; она не могла решить, что ей делать. Вокруг церкви с остроконечными колокольнями носился ледяной ветер, такой сильный, что ее меховая накидка развевалась.

Она поехала дальше. Комика она забыла. Но перед ней лежала какая-то неопределенная цель. Она знала, что должно случиться что-то совершенно новое, что-то, еще чуждое мысли, чего нельзя даже бояться, так оно непонятно. И в ожидании, от которого у нее захватывало дыхание, она, выпрямившись, сидела у окна, обратив свой бледный, худой профиль к степи, на которую падал снег.

Наконец она увидела.

Поезд остановился среди поля, потому что рельсы были занесены снегом. Она вышла из вагона и стала смотреть на ворон, стая которых смутными силуэтами вырисовывалась в крутящемся снеге. Но она видела только один силуэт. Он приближался вместе с черной стаей. Он скалил зубы, холодный и неизбежный.

И в одно короткое мгновение разорвались все расшитые покровы, которые ее дух когда-то разостлал перед небытием. Искусство и любовь, гордость свободной души — все разлетелось. Все рассыпалось перед ее глазами: величие жестов, красота форм, блеск красок, пышность слов.

Она чувствовала себя обнаженной под этой усмешкой в снегу. Бросившись вперед, зачарованная и прельщенная, она простерла обе руки, точно приветствуя. И застывший остаток пляски вакханки был в приветствиях, которыми она встретила смерть.

VI

Она поехала обратно. Припадки удушья несколько раз заставляли ее прерывать путешествие. Боль под ложечкой появлялась и исчезала. На каждой из отдельных кроватей она приказывала себе: «Только не умереть здесь! Я не готова».

Снова начались мучительные боли в голове. Они всегда приносили с собой возмущение во всем теле: оно томилось тогда и требовало объятий мужчины. Но теперь она не думала о мужчинах. Ее кровь кричала только об одном: «Ребенок!» Одна единственная мысль в ней возмущалась против конца. Только одно страстное желание протягивало руки из тени, разраставшейся над ней: «Ребенок!» Ночь была бы менее черна. Мир не погиб бы, он продолжал бы голубеть и петь.

В Базеле она вдруг переменила маршрут и поехала в Париж.

Доктор Барбассон принял ее в своем домике в Аньере. Он оставил практику; когда ему доложили о приходе посетительницы, он подавил движение нетерпения. Вовремя он вспомнил, что эта чужестранка в блестящую пору его славы вместе с другими знатными дамами испытала прикосновение его руки, его короткой, нежной руки, делавшей из пациентки возлюбленную. Не вообразила ли она себе материнские радости, для которых не было необходимых предпосылок? Как ухмылялся старый герцог, этот циник!

Она сидела в его маленьком салоне. Говорили о старых знакомых. Доктор уверял об одном, будто он умер оттого, что его отцовское сердце было разбито, о другой, что смерть была ей ниспослана, чтобы спасти ее от больших страданий. Герцогиня с раздражением думала: «Как крепко связанной еще с жалкой жизнью я должна ему казаться, что он угощает меня такими благожелательными изречениями! Сам он, со своей шапочкой из черного бархата, со своей красиво подстриженной белой бородкой, еще и не думает о смерти». Затем она рассказала ему о своей болезни.

И сразу светский человек исчез с резкого, вдумчивого лица врача. Он слушал, подперев подбородок рукой. Его задумчивый взгляд иногда встречался с глазами герцогини. Он осторожно задавал беглые вопросы, звучавшие совсем безобидно; но они были зловещи. Герцогиня совершенно не замечала этого; он удивлялся холодности ее голоса. Наконец, он объявил, что должен исследовать ее. Между тем, как она раздевалась, он говорил себе в соседней комнате:

— Она плюет на свое здоровье. Она знает так же хорошо, как и я, что о нем не стоит и говорить. Она хочет чего-то другого. Мы узнаем, в чем дело… Какое великолепное разрушение! А! Она была женщиной вполне, не щадившей себя до самого конца. Если бы у многих было мужество на это, нашему брату нечем было бы жить. Все равно; я восхищаюсь ею. И если бы я был женщиной — так хотел бы я кончить!

Это не мешало ему быть довольным тем, что он помог многим женщинам осторожно продлить свою жизнь, при чем часто и сам получал удовольствие. Доставляло ему удовольствие и то, что эта великолепная умирающая показывала ему в его уютной комнате одно за другим все клейма, которые наложил на нее неистовый Эрос… Но зачем она делала это? Чего она хотела?

— Прошу вас одеться, — очень сдержанно сказал он. Она, видимо, думала о чем-то другом.

Она была переполнена одной умоляющей мыслью. «Еще одно мгновение! Если я заговорю, я погибла. Он скажет мне, что это невозможно навсегда. Я знаю это, о, мое тело жестоко дает мне это понять. Но я не верю ему, я не хочу верить! Моя надежда безумна, но я не хочу расстаться с ней!»