Молодые годы короля Генриха IV, стр. 25

— Лучше уступи свою речь господину адмиралу, — посоветовал Генрих. — Он-тозаставит себя выслушать. Нас они еще не боятся. Но, надеюсь, скоро будутбояться.

Генрих и дю Плесси могли беседовать друг с другом, не таясь, ибо ехавшиевокруг них молодые люди увлеклись перечислением всех удовольствий, ожидавших ихпри французском дворе. Говорилось вслух и об опасностях, приводились примеры.Упомянуто было также название той болезни, которой все так боялись. Тут Морнеемовладело великое воодушевление, и он воскликнул:

— Пусть я заражусь! Но Карл Девятый все-таки даст нам свободу веры!

— Ну, тогда ты будешь выглядеть довольно постыдно!

— Все мы выглядим довольно постыдно. Это все пустяки в сравнении свечностью. Разве и наш Иисус — не такой же опозоренный человек, распятый бог? Амы все-таки в него верим! Верим в его учеников, в этих подонков человечества ик тому же евреев! Что он оставил после себя, кроме жалкой женщины, постыдноговоспоминания и славы глупца, каким его почитали сородичи? И если императорыборолись против его учения мечом и законом, то как же боролся каждый всобственной душе с самим собой! Боролась плоть против духа! И все-таки народыпокорились слову немногих мужей и царства поклоняются — кому же? Какому-тораспятому Иисусу. Иисус! — воскликнул Морней так горячо, что все прислушались ипосмотрели вокруг: с какой же стороны явится тот, кого он призывает? Ибо ниодин из них не сомневался, что Иисус явится к ним и будет с ними, когда придетчас, его час.

Для них все чудеса его были свежи, язвы кровоточили, и неудержимо лилисьслезы из глаз обеих Марий. Голгофу они видели отсюда своими земными очами —оголенный, тусклый холм, а позади клубятся темные тучи. Гугеноты ехали средиИисусовых маслин и смоковниц, они сидели однажды вместе с Иисусом на браке вКане Галилейской. Его история сливалась с их действительностью, они впервыеощущали его как часть самих себя. Он был такой же, как и они, только святостьюпревосходил он их и, как дерзнул выразиться дю Плесси-Морней, своим позором. Иесли бы сын человеческий вдруг появился из-за ближайшей гряды скал, чтобыповести их за собой, он, конечно, ехал бы не на смешном и нелепом осле, а настатном боевом коне, и сам был бы в колете и панцире, а они окружили бы его икричали: «Сир! В прошлый раз вас победили враги, они распяли вас. На этот раз,с нами, победите вы! Убивайте их! Убивайте их!»

Так воскликнули бы в этой толпе гугенотов люди обыкновенные и немудрящие,увидев перед собой живого Иисуса из плоти и крови. На место иудеев и римскихвоинов прошлого они бы теперь поставили современных им папистов и прежде всегопостарались бы за их счет обогатиться. Однако не таким простым представлялосьвсе это Генриху и его ближайшим друзьям. Когда они думали о возможном появленииХриста, их охватывали сомнения. Дю Барта спрашивал своих спутников, можно ли,если бы Иисус вернулся и все началось сызнова, посоветовать ему не идти нараспятие, если оно было предопределено и должно было послужить спасению мира.Долговязая фигура юноши сгорбилась, ибо никто ему не ответил. Дю Плессиизобразил еще более яркими красками то, что он называл позором распятого, но вчем, однако, и была сила его и слава. Морнея, несмотря на его сократическийсклад, тянуло ко всяким крайностям, и он чувствовал себя при этом столь хорошо,что дожил до семидесяти четырех лет. Беднягу же дю Барта оскорбляли людскаяслепота и низость, а также невозможность что-либо улучшить в мире или узнать,как это сделать; по этой причине ему и суждено было рано умереть, хотя он погибв грохоте сражения. Что же касается Агриппы д’Обинье, то его охватилнеудержимый творческий порыв в тот самый миг, когда дю Плесси так горячопризывал Иисуса. С этой минуты Агриппа начал сочинять и, кажется, был бы готов,если Иисус явится очам смертных, приветствовать и его в стихах. Все, чтопозднее было создано Агриппой, родилось из того часа и того огня. Это наполнялоего счастьем, и этим он нравился своему принцу. С другой стороны, Генрихапривлекал и дю Барта с его беспредельной верностью. И его пленял дю Плесси сего склонностью к крайностям.

Но в душе Генрих сознавал, и притом гораздо глубже остальных, что, говоря поправде, на общество господа нашего Иисуса Христа ему и его товарищам едва лиможно рассчитывать. По его мнению, надежды на такую честь у них было не больше,чем у католиков. Никто ведь еще не доказал ему, что господь предпочел именнопротестантов, хотя они, вероятно, и любили его сильнее. Но, невзирая на этитаившиеся в нем сомнения, он разделял все чувства своих сотоварищей. Послепризыва к Иисусу слезы выступили на глазах и у Генриха. Однако он не былуверен, что они действительно вызваны мыслями о господе. Пока они закипали вгруди и поднимались к горлу, еще может быть. Но когда они блеснули на глазах,уже нет. Лик Иисуса заслонился образом Жанны, и Генрих заплакал потому, чтоникогда еще мать, представ внутреннему взору сына, не казалась такой бледной. Всопровождении своих пасторов, которые всюду проповедовали, много лет ездила онапо стране, не имея где преклонить голову, как Иисус; подобно ему, терпеланенависть и презрение, изменчивость боевой удачи и опасности, как он, бежала отврагов — она, женщина, его дорогая матушка. Это был тяжкий путь, и она шла имради истинной веры. Может быть, сейчас он уже привел ее на Голгофу. Ибо, вконце концов, она все же была в руках Екатерины, так как господин адмиралраспустил протестантское войско и только угрожал старой королеве. И до тех пор,пока новый поход не принесет ей новых опасностей, повелевала Екатерина. Дажепутешествие в Париж, к невесте, Генрих совершил по ее приказу: на этот счет онсебя не обманывал. Он умел трезво смотреть на жизнь. Колиньи могла отвлечь еговера, Жанну — высокое упорство, но Генриха трудно было обмануть.

Ее новое лицо

Он прятал письма матери на груди, и ему очень хотелось снова их всеперечесть, также и письма его сестрички. Но Генрих никогда не оставался один,быстро мелькали дни при ярком свете солнца и ночи при звездах… Они ехали неодну неделю, природа уже стала северной, но теперь это не поражало Генриха.Сколько принц Наваррский себя помнил, под копытами его коня всегда бежала земляего королевства, ибо пока он ехал верхом, оно тоже не оставалось на месте: оножило, стремилось вперед, несло его с собой. И ему казалось, что такое движениене имеет ни начала, ни конца; он не всегда ощущал его лишь как собственноедвижение — нет, это текло своим путем само королевство, в темные загадочныесудьбы которого Генриху предстояло вмешаться. Где-то на его пути залегла ночьпод кронами деревьев и подстерегала его.

— Агриппа, скажи по правде, что нас ожидает при французском дворе?

— По правде? — повторил д’Обинье. — Между прочим, твоя свадьба, которую,вероятно, отпразднуют с большой пышностью… А если тебе уж так хочется знать,то все страдания святых мучеников.

— Ты говоришь — все, потому что сам не знаешь, какие именно?

— Так оно и есть, Генрих. Ведь и ты испытываешь странное предчувствие в тотчас, когда над нами кружат летучие мыши и светляки. При свете дня оноисчезает.

Они говорили шепотом. Все это не предназначалось для посторонних ушей.

— Мы ночуем сегодня в деревне?

— В Шонее, мой принц.

— Шоней в Пуату. Хорошо. Там я приму решение.

— Насчет чего?

— Ехать ли дальше. Мне нужно в тишине посоветоваться с самим собой испокойно перечесть письма королевы, моей матери. Позаботься о том, Агриппа,чтобы у меня наконец была отдельная комната.

Но после того, как они угощались в течение двух часов, сидя за длиннымистолами перед харчевней в Шонее, принц Наваррский уже не помышлял об уединении,напротив, он сделал знак какой-то пышнотелой девице, чтобы она подняласьвпереди него по лестнице, или, вернее, по стремянке, ведущей на чердак.Приближаясь к этой лестнице, он услышал неистовые вопли; особенно выделялсябасовитый голос какой-то бабищи, которая, вытащив другую жалобно визжавшуюженщину из каморки, волокла ее вниз. Кто-то светил им огарком, стоя возлелестницы, — оказалось, Агриппа д’Обинье. Видимо, он-то и позвал мать девицы ивыдал своего друга Генриха, но он ничуть не был смущен, а, наоборот, смеялся.Генрих сейчас же выхватил кинжал из ножен.