Александр Македонский. Сын сновидения, стр. 21

Однажды молодой царевич задал учителю вопрос, который до этого момента не решался сформулировать:

— Если демократическое устройство греческих городов — единственное достойное свободных людей, почему же ты согласился учить сына царя? Почему ты дружишь с Филиппом?

— Никакое человеческое учреждение не может быть совершенным, и система греческих городов таит в себе одну огромную проблему — войну. Многие города, управляемые демократически, стремятся к господству над другими, чтобы обеспечить себя богатыми товарами, плодородными землями, выгодными союзами. Это ведет к продолжительным войнам, а они, в свою очередь, подрывают лучшие силы демократии и играют на руку извечному врагу греков — Персидской державе. Царь, подобный твоему отцу, может стать посредником в этих раздорах и междоусобицах. Он в состоянии заставить эллинов поставить наше единство выше всяких раздоров. Твой отец способен взять на себя роль вождя и арбитра, чтобы при необходимости принудить разобщенных греков к миру — пусть даже силой. Пусть лучше греческий царь спасет греческую цивилизацию от разрушения, чем нескончаемая война всех против всех приведет к рабству под пятой варваров. Потому я и согласился обучать и воспитывать царя. В противном случае ни у кого не хватило бы денег, чтобы купить Аристотеля.

Александра удовлетворил этот ответ, показавшийся ему справедливым и честным.

С течением времени, однако, он стал замечать в себе некоторое непримиримое противоречие: с одной стороны, получаемое им образование — он не сомневался — толкало его к сдержанности в поведении, мыслях и желаниях, к искусству и наукам; с другой стороны, его натура, сама по себе пылкая и неуемная, толкала следовать древним идеалам воинской доблести и отваги, воспетым в произведениях Гомера и трагических поэтов.

Вести свое происхождение по материнской линии от Ахилла, героя «Илиады», непримиримого врага Трои, было для него естественным фактом. Он читал о своем предке в поэме, которую привык держать прямо под подушкой, — ей он посвящал последние мгновения дня. И этот неоспоримый факт возбуждал дух и фантазию Александра, приводил его в крайнее исступление.

В такие минуты одной только Лептине удавалось его успокоить. С некоторых пор Александр позволял ей оставаться рядом, а иногда просил о большей интимности.

Возможно, сказывалась тоска по оставшейся вдали матери, по сестре, но он ощущал также потребность в прикосновении этих рук, умевших ласкать, передавать легкое и тонкое наслаждение, воспламеняющее взгляд и члены. Каждый вечер Лептина готовила ему теплую ванну и поливала водой его плечи и тело, ворошила волосы и гладила спину, пока он не успокаивался…

В пору уныния Александра все чаще сопровождало подавляемое желание действовать, убежать от покоя и уединения и отправиться по следам великого прошлого. Эта первобытная ярость, эта мания физического противостояния порой начинала проявляться и в его повседневных поступках. Однажды он отправился с друзьями на охоту и повздорил с Филотом из-за косули: тот утверждал, что убил ее первым. Александр уже вцепился ему в горло и задушил бы его, не подоспей товарищи.

В другой раз он чуть не отхлестал по щекам Каллисфена за то, что тот усомнился в правдивости Гомера.

Аристотель с вниманием и озабоченностью взирал на эти вспышки; в Александре таились две натуры: юноши утонченной культуры и ненасытной любознательности, умевшего петь и рисовать, декламировавшего наизусть трагедии Еврипида, — и неистового воина-варвара, безжалостного истребителя, которая все более проявлялась на охоте, в состязаниях, в военных упражнениях, где пыл так захватывал его руку, что меч стремился к горлу противника, стоявшего перед ним с единственной целью обучить его.

И все же философ, похоже, разгадал тайну этого внезапно темнеющего взгляда, этой неспокойной тени, сгущавшейся в глубине левого глаза, как ночь первобытного хаоса. Но еще не настал момент выпустить на волю молодого льва Аргеада.

Аристотель чувствовал, что еще многому должен его научить, что должен направить в русло эти грозные силы, что должен указать им направление и цель. Обогатить это тело, рожденное для дикой ярости битвы, умом политика, способного составлять план действий и приводить его в исполнение. Только так Аристотель, подобно Лисиппу, создаст свой шедевр.

***

Миновала осень, наступила зима, и гонцы доставили в Миезу весть, что Филипп не собирается вернуться в Пеллу. Фракийский царь поднял голову, и следовало преподать ему урок.

Войско, обдуваемое ледяными ветрами, налетавшими с бескрайних заснеженных равнин Скифии или ледяных вершин Гаэмона, испытало в ту зиму тяжелейшие лишения. Это был чрезвычайно тяжелый поход, в котором солдатам пришлось иметь дело с неуловимым противником, воюющим на своей территории и привыкшим преодолевать еще более неблагоприятные условия. Но зато когда вновь пришла весна, все бескрайнее пространство от берегов Эгейского моря до великой реки Истр было умиротворено и присоединено к Македонской державе.

Посреди лесистых фракийских земель царь основал город и назвал его своим именем — Филиппополь, «город Филиппа», вызвав в Афинах иронию Демосфена, который прозвал этот город «городом воров» или «городом негодяев».

Весна озеленила пастбища Миезы и увела пастухов и табунщиков с равнины на горные луга.

Однажды после захода солнца тишину местечка нарушил топот скачущих бешеным галопом коней, потом послышались сухие приказы и возбужденные голоса. В дверь студии Аристотеля постучал конник из царской стражи.

— Здесь царь Филипп. Он хочет видеть своего сына и поговорить с тобой.

Аристотель встал, спеша встретить блестящего гостя, и, пока бежал по коридору, отдавал всем попадавшимся навстречу торопливые приказы, чтобы приготовили ванну и ужин для царя и его спутников.

Когда философ выскочил во двор, Александр уже скатился по лестнице.

— Отец! — кричал он, мчась навстречу Филиппу.

— Мальчик мой! — воскликнул Филипп, крепко обняв его, и долго не выпускал из объятий.

ГЛАВА 16

Александр освободился из объятий отца и посмотрел ему в лицо. Фракийский поход оставил на царе глубокий след: кожа задубела от мороза, над левой бровью пролег широкий рубец, один глаз открывался не до конца, а виски поседели.

— Что с тобой, отец?

— Это был самый тяжелый поход в моей жизни, мальчик мой, и зима оказалась более жестоким врагом, чем фракийские солдаты, но теперь наша власть простирается от Адриатики до Понта Эвксинского, от Истра до Фермопильского прохода. Греки вынуждены признать меня своим предводителем.

Александру хотелось тут же задать тысячу других вопросов, но, увидев, что слуги спешат оказать заботу высокому гостю, он сказал:

— Тебе нужно умыться, отец. Продолжим разговор за ужином. Хочешь чего-нибудь особенного?

— Есть косуля?

— Сколько угодно. И вино из Аттики.

— Назло Демосфену!

— Назло Демосфену! — воскликнул Александр и побежал на кухню проследить, чтобы все было исполнено в лучшем виде.

Аристотель пришел к царю в ванную и сел послушать, что тот скажет, пока служанки растирали Филиппу плечи и омывали спину.

— Это ванна с тонизирующим шалфеем. После нее тебе станет гораздо лучше. Как чувствуешь себя, государь?

— Совершенно разбитым, Аристотель, а еще столько нужно сделать!

— Проведешь здесь недельки две, и если не скажешь, что вернулась молодость, то хотя бы придешь в норму — хорошая диета, массажи, ванны, упражнения для больной ноги. Я должен зайти к тебе, когда у тебя найдется минутка.

— А! Не могу себе позволить ничего из этой роскоши, а военные хирурги — это военные хирурги… Как бы то ни было, спасибо: зимний военный рацион, который ты разработал для моих воинов, принес превосходные результаты. Полагаю, многим он просто спас жизнь.

Философ слегка склонил голову.

— У меня беда, Аристотель, — продолжил царь. — Мне нужен твой совет.