Обрученные, стр. 45

Некоторое время никто из монахинь, по-видимому, ни о чём не догадывался. Но вот как-то раз синьора заспорила из-за каких-то сплетен с одной послушницей и принялась поносить последнюю сверх всякой меры, никак не желая оставить её в покое. Послушница терпела-терпела, даже губы прикусила, но в конце концов вышла из себя и обронила словечко насчёт того, что она, мол, кое-что знает и в своё время не преминёт сказать, где нужно. С этого момента синьора потеряла покой. Но не прошло и нескольких дней, как однажды утром послушница не явилась выполнять свои обычные обязанности. Отправились за ней в келью, там её не оказалось; стали звать — ответа не было; искали её повсюду, обыскали всё помещение от чердака до подвала, — нигде её не оказалось. И кто знает, какие бы возникли предположения, если бы во время поисков не обнаружили отверстия в садовой стене. Это обстоятельство навело всех на мысль, что она исчезла именно этим путём. Произведены были тщательные поиски в Монце и её окрестностях, особенно в Мёде, откуда беглянка была родом; писали в разные концы, но ни разу не получили ни малейших сведений. Пожалуй, кое-что узнали бы, если б вместо дальних поисков заглянули поближе. После всеобщего изумления, — ибо никто не считал её способной на это, — и длительных пересудов пришли к заключению, что она, видимо, убежала, и, возможно, далеко-далеко. И так как у одной сестры вырвалось замечание: «Она, верно, укрылась в Голландии», то сразу стали говорить, — и эта версия укрепилась на некоторое время и в монастыре и за его пределами, — что она бежала в Голландию. Однако синьора, по-видимому, не разделяла общего мнения. Не то чтобы она не верила этой версии или оспаривала её по особым соображениям: если они у неё и были, то уж, разумеется, никто не умел так хорошо скрывать их, как она; и не было предмета, от обсуждения которого она воздерживалась охотнее, чем вся эта история, таинственных глубин которой ей хотелось касаться как можно меньше. Но чем меньше она говорила об этом, тем больше думала. Сколько раз в течение дня образ этой женщины внезапно рисовался её воображению, стоял перед ней и не хотел исчезать! Как хотелось ей видеть исчезнувшую живой, её плоть, а не держать её образ вечно в мыслях, не быть вынужденной денно и нощно находиться во власти этой неуловимой, страшной и бесплотной тени! Как хотелось Гертруде услышать наяву её голос, чем бы он ни грозил ей, а не прислушиваться к постоянно звучавшему откуда-то из глубины сердца призрачному шёпоту и слышать слова, повторяемые с таким неутомимым упорством и настойчивостью, на какие не способно ни одно живое существо.

Примерно через год после этого происшествия Лючия была представлена синьоре и вела с ней разговор, на котором остановился наш рассказ. Синьору интересовало решительно всё, что касалось преследования со стороны дона Родриго, а порой она вникала в отдельные подробности с такой смелостью и страстностью, что всё это казалось, и не могло не казаться, совсем неожиданным для Лючии, никогда не думавшей, что любопытство монахинь может возбуждаться подобными сюжетами. Не менее странны были и суждения, которыми синьора пересыпала свои вопросы или которые она невольно высказывала. Казалось, она почти высмеивала то огромное отвращение, какое питала Лючия к этому синьору, и спрашивала, уж не урод ли он, если внушает такой страх; казалось, она готова была считать глупым само упорство девушки, не будь оно вызвано предпочтением, отдаваемым ею Ренцо. Да и насчёт последнего она пустилась в такие расспросы, которые заставили собеседницу смутиться и покраснеть. Тут, спохватившись, не слишком ли она дала волю языку, следовавшему за причудливым полётом её фантазии, Гертруда попыталась было исправить дело и истолковать свою болтовню в хорошую сторону, но было поздно, у Лючии так и остался какой-то неприятный осадок и неясный страх. Оказавшись, наконец, наедине с матерью, она рассказала ей всё. Но Аньезе, как более опытная, несколько рассеяла её сомнения и по-своему раскрыла этот секрет. «Не удивляйся ты этому, — сказала она, — когда получше узнаешь свет, как знаю его я, то увидишь, что тут нечему удивляться. Синьоры — они ведь все, кто больше, кто меньше, один так, другой этак, но все немножко полоумные. Надо дать им поговорить, особенно, когда в них нуждаешься, и сделать вид, будто слушаешь их всерьёз, словно они говорят дело. Ты слышала, как она меня оборвала, словно я сказала какую-нибудь ерунду? Я же не обратила на это ни малейшего внимания. Все они таковы. А между тем надо благодарить бога, что эта синьора, видимо, отнеслась к тебе по-хорошему и в самом деле хочет взять нас под свою защиту. А впрочем, дочка, если тебе ещё придётся иметь дело с синьорами, много чего ты наслушаешься, много».

Желание оказать услугу отцу настоятелю, приятное сознание быть покровительницей других, мысль о том хорошем впечатлении, которое могло сложиться у всех в результате её вмешательства, предпринятого с таким святым намерением, зародившаяся симпатия к Лючии и некоторое утешение от мысли, что делаешь добро невинному существу, поддерживаешь и утешаешь угнетённых, — всё это вместе взятое расположило синьору к тому, чтобы принять к сердцу судьбу бедных беглянок. По настоянию синьоры и из уважения к ней их поместили в квартире привратницы по соседству с монастырём и считали как бы в числе монастырских служащих. Мать и дочь всем сердцем радовались тому, что так быстро удалось найти столь надёжное и высокочтимое убежище. Обеим очень хотелось жить там в полной неизвестности, однако в монастыре это оказалось не так-то просто, тем более что был человек, который крайне настойчиво стремился разузнать про одну из них и в душе у которого к первоначальной страсти и досаде присоединилась теперь ещё и злость оттого, что его опередили и провели.

Пока мы оставим женщин в их убежище и вернёмся в его палаццотто в тот момент, когда он ожидал исхода затеянного им злодейского предприятия.

Глава 11

Подобно своре гончих, которые после неудачной погони за зайцем сконфуженные возвращаются к хозяину, опустив морды и поджав хвосты, возвращались в эту сумбурную ночь брави в палаццотто дона Родриго. Он ходил впотьмах взад и вперёд по необитаемой комнатушке верхнего этажа, выходившей на площадку перед замком. Время от времени дон Родриго останавливался, прислушиваясь, и смотрел сквозь щели источенных червём ставней; он был полон нетерпения и отчасти тревоги не только из-за неуверенности в успехе, но и из-за возможных последствий, ибо это было наиболее серьёзное и рискованное из предприятий, за которые когда-либо брался наш отважный герой. Однако он успокаивал себя мыслью о предосторожностях, предпринятых для того, чтобы устранить всякие улики, если не подозрения.

«Что до подозрений, — думал он, — то мне на них наплевать. Хотел бы я знать, найдётся ли охотник забираться сюда, чтобы посмотреть, тут ли девчонка или нет. Пусть только явится сюда этот невежа, его хорошо примут. Пусть и монах является, пусть. Старуха? Пусть старуха отправляется себе в Бергамо. Юстиция? Подумаешь, юстиция! Подеста ведь не ребёнок и не сумасшедший. А в Милане? Кому какое дело до них в Милане? Кто станет их слушать? Кто знает об их существовании? Они не имеют никаких прав на этом свете, за них даже некому заступиться, — так, ничьи люди. Да что там, нечего бояться! А что-то скажет назавтра Аттилио! Уж он увидит, зря я болтаю или нет. И потом… если выйдет какое-нибудь затруднение… почём знать? Какой-нибудь недруг вздумает воспользоваться этим случаем… тот же Аттилио сумеет дать мне совет, — ведь тут затронута честь всей семьи…»

Однако больше всего его занимала одна мысль, в которой он находил одновременно и успокоение и пищу для главной своей страсти. Это была мысль о тех ласках и обещаниях, которые он собирался пустить в ход, чтобы задобрить Лючию. «Ведь ей будет здесь так страшно одной, среди всех этих лиц, что… чёрт возьми, ведь самое человеческое лицо здесь всё-таки у меня… что она должна будет обратиться ко мне, просить меня, а если она станет просить…»