Обрученные, стр. 134

Должностные лица, которых с каждым днём становилось всё меньше, окончательно растерявшиеся и сбитые с толку, прилагали всю свою, можно сказать, небольшую долю решимости, на какую они были способны, чтобы разыскать этих «мазунов». Среди документов времён чумы, хранящихся в вышеназванном архиве, есть письмо (без каких-либо других сопроводительных документов), в котором великий канцлер всерьёз и весьма спешно доводит до сведения губернатора факт получения им извещения, что в одном загородном доме миланских дворян, братьев Джироламо и Джулио Монти, изготовляется яд в таком количестве, что en este exercicio [204] занято сорок человек при участии нескольких брешианских кавалеров, которые выписывают составы para la fabrica del veneno [205] из венецианских владений. Он добавляет, что с соблюдением полной тайны предпринял все необходимые действия для отправки туда миланского подеста и аудитора санитарного ведомства с тридцатью конными солдатами, но, к сожалению, один из братьев был вовремя предупреждён, вероятно самим же аудитором, его другом, так что успел замести следы преступления, аудитор же прибегнул к разным отговоркам, чтобы не поехать, но, несмотря на то, подеста с солдатами отправился a reconocer la casa, y a ver si hallaraalgunos vestigios [206], а также собрать сведения и арестовать всех виновных.

Дело, должно быть, закончилось ничем, раз современные сочинения, упоминая о подозрениях, павших на этих дворян, не приводят ни одного факта. К сожалению, в другом случае полагали, что такие факты были налицо.

Возникшие вследствие этого процессы были, конечно, не первыми в этом роде; их также нельзя рассматривать как редкость в истории юриспруденции. Так, если даже умолчать о древности и отметить лишь кое-что из времён более близких к тому, о чём у нас идёт речь, — в Палермо в 1526 году, в Женеве в 1530, и потом в 1545, и снова в 1574; в Казале-Монферрато в 1536, в Падуе в 1555, в Турине в 1559 и снова всё в том же 1630 году, — были судимы и осуждены на казнь, в большинстве случаев очень мучительную, где отдельные лица, а где и сразу много несчастных по обвинению в распространении чумы при помощи порошков, либо мазей, либо колдовства, либо всего этого вместе взятого. Но дело о так называемых обмазываниях в Милане было не только самым громким, но, пожалуй, и самым доступным для изучения, или по крайней мере оно открывало больше возможностей для всяких наблюдений, потому что о нём остались наиболее обстоятельные и достоверные документы. И хотя один писатель, которого мы одобрили несколько выше [207], занялся этим процессом, однако он поставил себе целью не столько дать собственно его историю, сколько почерпнуть в нём подтверждение своих доводов по вопросу более крупного или, во всяком случае, более непосредственного значения, поэтому нам показалось, что история эта может стать предметом особого труда. Но тут немногими словами не отделаешься, а здесь не место излагать её так, как она этого заслуживает. К тому же читатель, задержавшись на всех этих событиях, ещё, чего доброго, утратил бы всякую охоту узнать про то, что нам ещё осталось рассказать. Откладывая поэтому изложение и исследование этих событий до другого раза, мы окончательно вернёмся к нашим героям, с тем чтобы уже не расставаться с ними до самого конца.

Глава 33

Однажды ночью, в конце августа, в самый разгар чумы, дон Родриго возвращался в Милане к себе домой, в сопровождении верного Гризо, одного из трёх или четырёх оставшихся в живых из всей его челяди. Возвращался он после встречи с друзьями, обычно кутившими целой компанией, чтобы разогнать царившее тогда повсюду подавленное настроение, — и каждый раз среди пирующих появлялись новые лица, старых же не досчитывались. В этот день дон Родриго был одним из самых весёлых и, между прочим, вызвал дружный смех всего общества своеобразным надгробным похвальным словом графу Аттилио, унесённому чумой два дня тому назад.

Однако дорогой он почувствовал какое-то недомогание, упадок сил, слабость в ногах, тяжёлое дыхание, какой-то внутренний жар. Ему очень хотелось приписать всё это исключительно вину, бессонной ночи, погоде. Всю дорогу он не раскрывал рта, и первое слово, которое он произнёс, придя домой, был приказ Гризо зажечь огонь и проводить его в спальню. Когда они вошли туда, Гризо заметил, что лицо хозяина изменилось, — оно так и пылало, глаза немного выкатились и странно блестели. Тогда Гризо отошёл подальше, ибо при таких обстоятельствах, как говорится, всякий негодяй должен был иметь намётанный докторский глаз.

— Я здоров, понимаешь? — сказал дон Родриго, который прочёл в движении Гризо мысль, промелькнувшую у того в голове. — Совершенно здоров; но, понимаешь, я хватил, и пожалуй даже слишком. Ведь это же была верначча [208]!.. Но стоит только как следует выспаться, и всё пройдёт. Чертовски хочется спать. Да убери же ты от меня этот свет, он мне режет глаза… и злит меня!..

— Это всё от верначчи, — сказал Гризо, держась, однако, всё время поодаль. — А вы ложитесь-ка поскорее в постель, сон вас преотлично освежит.

— Ты прав: только бы уснуть… Я, впрочем, чувствую себя совсем хорошо. Поставь-ка на всякий случай поближе колокольчик, — может случиться, нынче ночью мне что-нибудь понадобится… да смотри, не зевай, коли услышишь, что звонят. Впрочем, ничего мне и не понадобится… Да убери ты поскорее этот проклятый свет, — прибавил он. И в то время как Гризо выполнял приказание, избегая, насколько это было возможно, приближаться к хозяину, тот крикнул: — Какого же чёрта он так меня бесит!

Гризо взял светильник и, пожелав хозяину покойной ночи, быстро исчез, пока дон Родриго залезал под одеяло.

Но одеяло показалось ему прямо-таки горой. Он сбросил его и свернулся клубком, стараясь уснуть. Ему действительно смертельно хотелось спать. Но, не успев сомкнуть глаза, он пробуждался и вскакивал, словно кто-то назло всё время встряхивал его. Он чувствовал, как усиливается у него жар, а вместе с ним растёт и беспокойство. Мысленно он обвинял и август месяц, и верначчу, и пьяную оргию, — ему хотелось всю вину свалить на них. Но на место этих мыслей незаметно прокрадывалась та, что в те дни была неразлучна со всеми мыслями, пронизывала, так сказать, все чувства, служила предметом разговоров во всякой веселящейся компании, так что её, пожалуй, легче было обратить в шутку, чем обойти молчанием, — мысль о чуме.

Он долго ворочался и, наконец, забылся сном, ко тут его обступили самые кошмарные и беспокойные сновидения, какие только бывают на свете. И вот мало-помалу ему стало чудиться, что он стоит в огромной церкви, где-то впереди, в толпе народа, и не понимает, как это он попал туда, как могла ему прийти в голову подобная мысль, особенно в такое время, — и всёэто приводит его в ярость. Он глядит на окружающих: у всех восковые, обезображенные тленом лица, с тусклыми, остановившимися глазами, с отвисшими губами; все одеты в какие-то рубища, свисающие лохмотьями, и сквозь дыры видны пятна и нарывы. Ему чудится, что он кричит им: «Дорогу, эй вы, сволочи!», и сам смотрит на церковную дверь, а она — далеко-далеко, и крик его сопровождается угрожающим выражением лица, но сам он никак не может сдвинуться с места и только весь съёживается, стараясь не прикоснуться к этим омерзительным телам, которые со всех сторон уже обступают его. Но никто из этих безумцев не подал и виду, что собирается посторониться, и словно даже не слышал его крика. Наоборот, они всё больше наступали на него, а главное, ему почудилось, что кто-то из них локтем ли или ещё чем толкает его в левый бок между сердцем и подмышкой, и он почувствовал в этом месте мучительный укол, а потом словно какую-то тяжесть. Когда он всячески изворачивался, пытаясь избавиться от этой боли, что-то новое принималось колоть его в то же самое место. В ярости он схватился было за шпагу, но вдруг ему показалось, что шпага его из-за давки поднялась вверх и что как раз головка её эфеса и давит на него. Но, дотронувшись до этого места рукой, он не нашёл там шпаги, а лишь почувствовал ещё более сильный укол. Он выбивался из сил, тяжело дышал и хотел вскрикнуть ещё громче, как вдруг ему померещилось, что все лица повернулись в одну сторону. Он посмотрел туда же и увидел кафедру, над перилами которой появилось что-то выпуклое, гладкое, сияющее, а потом поднялась и отчётливо обрисовалась лысая голова, затем два глаза, всё лицо, длинная седая борода, — из-за перил, высунувшись по пояс, показался монах — фра Кристофоро. Дону Родриго почудилось, что он, окинув беглым взглядом всех собравшихся, остановил свой взор на нём и вместе с тем поднял руку — точь-в-точь, как тогда, в нижнем зале его палаццо. В ответ он тоже быстро поднял руку, словно силясь пробиться вперёд, чтобы схватить эту повисшую в воздухе руку; голос, глухо клокотавший у него в груди, вдруг вырвался пронзительным воплем, — и дон Родриго проснулся. Он опустил руку, которая и в самом деле была поднята кверху; с некоторым усилием пришёл в себя и открыл как следует глаза, ибо дневной свет, уже проникавший в окна, так же раздражал его, как и свет свечи накануне. Он узнал свою кровать, свою комнату и понял, что всё это был сон: и церковь, и народ, и монах — всё исчезло, всё, кроме одного, вот этой ужасной боли в левом боку. Вместе с тем он почувствовал сильное сердцебиение, одышку, шум и беспрерывный звон в ушах, жар, тяжесть во всех членах, — гораздо сильнее, чем когда ложился спать. Он не сразу решился посмотреть на то место, где ощущалась боль, но, наконец, открыл его, взглянул со страхом и увидел отвратительный лиловато-красный нарыв.

вернуться

204

этим упражнением (исп.)

вернуться

205

для изготовления яда (исп.)

вернуться

206

установить местонахождение дома и посмотреть, не найдётся ли каких-нибудь следов (исп.)

вернуться

207

П. Верри, в уже цитированном произведении.

вернуться

208

Верначча — крепкое сладкое белое вино.