Воспоминания, стр. 52

Приводные ремни

Чудо — вещь двухступенчатая: первая ступень заключается в том, чтобы вручить письмо или прошение адресату, находящемуся вне пределов досягаемости; иначе письмо пойдет обычным ведомственным путем, при котором никаких шансов на осуществление чуда нет. Писем миллионы, чудеса можно пересчитать по пальцам. Уравниловки здесь нет и в помине. Без первой ступени обойтись нельзя.

Телеграммы к власть имущим пропали бы без толку, как предсказывала кастелянша, если б я не отправляла копий Николаю Ивановичу Бухарину… Моя чердынская советчица не учла именно этой детали, а по существу она была совершенно права. Николай Иванович отличался такой же импульсивностью, как О. М. Он не спросил себя: «А какое мне, собственно, дело до этого графа?» и не стал соразмерять свои силы: «А ну-ка, вспомним, удаются ли мне такие дела»… Вместо этого он сел за стол и написал Сталину [81] . Поступок Бухарина совершенно выпадает из общепринятых у нас норм поведения: людей, способных на такие импульсивные действия, к этому времени в нашей стране уже не оставалось: их успели перевоспитать или уничтожить.

В 30 году в крошечном сухумском доме отдыха для вельмож, куда мы попали по недосмотру Лакобы, со мной разговорилась жена Ежова: «К нам ходит Пильняк, — сказала она. — А к кому ходите вы?» Я с негодованием передала этот разговор О. М., но он успокоил меня: «Все „ходят“. Видно, иначе нельзя. И мы ходим. К Николаю Ивановичу».

Мы «ходили» к Николаю Ивановичу с 22 года, когда О. М. хлопотал за своего арестованного брата Евгения Эмильевича… Всеми просветами в своей жизни О. М. обязан Бухарину. Книга стихов 28 года никогда бы не вышла без активного вмешательства Николая Ивановича, который привлек на свою сторону еще и Кирова. Путешествие в Армению, квартира, пайки, договора на последующие издания, не осуществленные, но хотя бы оплаченные, что очень существенно, так как О. М. брали измором, не допуская ни к какой работе, — все это дело рук Бухарина. Его последний дар — переезд из Чердыни в Воронеж.

В тридцатые годы Николай Иванович уже жаловался, что у него нет «приводных ремней». Он терял влияние и был, в сущности, в глубокой изоляции. Но от помощи О. М. он никогда не открещивался и только ломал голову, к кому обратиться и через кого действовать. А в зените славы — конец двадцатых годов — когда этот человек, едва достигший сорока лет, находился в самом центре мирового коммунистического движения [82] и к серому дому, куда приезжали представители всех рас и национальностей, подкатывал в черном автомобиле в сопровождении трех или четырех таких же черных машин, где ехала охрана, он говорил вещи, сквозь которые уже просвечивало будущее. О. М. случайно узнал на улице про предполагаемый расстрел пяти стариков [83] и в дикой ярости метался по Москве, требуя отмены приговора. Все только пожимали плечами, и он со всей силой обрушился на Бухарина, единственного человека, который поддавался доводам и не спрашивал: «А вам-то что?» Как последний довод против казни О. М. прислал Бухарину свою только что вышедшую книгу «Стихотворения» с надписью: в этой книге каждая строчка говорит против того, что вы собираетесь сделать… Я не ставлю эту фразу в кавычки, потому что запомнила ее не текстуально, а только смысл. Приговор отменили, и Николай Иванович сообщил об этом телеграммой в Ялту, куда О. М., исчерпав все свои доводы, приехал ко мне. Вначале Бухарин еще пробовал отбиваться от натиска О. М. и как-то раз сказал: «Мы, большевики, относимся к этому просто: каждый из нас знает, что и с ним это может случиться. Зарекаться не приходится»… А для иллюстрации рассказал про группу сочинских комсомольцев, которых только что «пустили в расход» за разложение… О. М. вспоминал эти слова во время процесса Бухарина.

С какой стороны ждал удара этот не зарекавшийся большевик? Боялся воскрешения поверженных врагов или чуял грозу от своих? Мы могли только гадать: на прямой вопрос рыжебородый человечек ответил бы шуткой.

В 28 году в кабинете, куда сходились нити грандиозных сдвигов двадцатого века, два обреченных человека высказались о смертной казни. Оба шли к гибели, но разными путями. О. М. еще верил, что «присяга чудная четвертому сословью» [84] обязывает к примиренью с советской действительностью — «все, кроме смертной казни!» Он был подготовлен к приятию новшеств герценовским учением о «prioratus dignitatis» [85] , которое было сильнейшим подкопом под идеи народоправства. «Что такое механическое большинство!» — говорил О. М., пытаясь оправдать отказ от демократических форм правления… А ведь замысел воспитать народ тоже герценовский, хотя Герцен и смягчил его формулировкой: «путем законов и учреждений». Не здесь ли коренится изначальная ошибка нашего времени и каждого из нас? Зачем народу, чтобы его воспитывали? Какая дьявольская нужна гордыня, чтобы навязать себя в воспитатели! Только в России стремление к образованию народа подменили лозунгом об его воспитании. И сам О. М., очутившись объектом воспитания, одним из первых восстал против его сущности и методов.

У Николая Ивановича был совсем иной путь. Он ясно видел, что новый мир, в построении которого он так активно участвовал, до ужаса не похож на то, что было задумано. Жизнь шла не так, как полагалось по схемам, но схемы были объявлены неприкосновенными, и предначертания запрещалось сравнивать со становящимся. Теоретический детерминизм породил, как и следовало ожидать, неслыханных практических деятелей, которые смело наложили табу на всякое изучение действительности: зачем подрывать основы и вызывать лишние сомнения, если история все равно примчит нас к предсказанной цели? Когда жрецы связаны круговой порукой, отступникам нечего ждать пощады. Николай Иванович ни от чего не отступал, но уже предчувствовал неизбежность ямы, куда его приведут сомнения или горькая потребность хоть когда-нибудь хоть что-нибудь назвать собственным именем.

О. М. как-то пожаловался ему, что в одном учреждении (ЗиФе [86] ) не чувствуется «здорового советского духа». "А какой дух в других учреждениях? — спросил Николай Иванович. — Как из хорошей помойной ямы! Смердит… " «Вы не знаете, как у нас умеют травить», — в другой раз сказал ему О. М. «Это мы-то не знаем!» — ахнул Николай Иванович и вместе со своим секретарем и другом Цетлиным расхохотался.