Бун-Тур, стр. 10

— Служу, — прошептал, — Советскому… Союзу…

Офицер положил на одеяло удостоверение и новенькую медаль, пожелал деду скорей поправляться и откозырял.

Лежит дед и медаль перед носом держит. Световой зайчик от медали по его лицу прыгает. От этого зайчика, что ли, праздничный какой-то стал дед. И больной, и дышит тяжело, а праздничный.

— Спасибо! — говорит. — Не забыли старого солдата…

Тут я еще раз про Катюшу и Ваську подумал. Молодцы, все-таки! Сообразили, как моего деда порадовать. Может, теперь он на поправку пойдет! И отец Васькин молодец! Нарочного с наградой прислал. На это тоже не каждый способен!..

Под вечер дед задремал. Я выпроводил Катюшу с Буном, взял классные тетради, которые они мне оставили, но голова никак не работает.

Читаю и не понимаю, что они там на уроках без меня проходили. Плюнул я на это дело и пошел взглянуть на деда. Глаза закрыты. Дышит быстро-быстро. Медаль на тумбочке поблескивает. Вдруг дед и говорит:

— Достань, Санька, чистую скатерть… Стол накрой… Бутылку с водкой… ту… граненую из холодильника выставь… Едут.

Я подумал — бредит. А он спрашивает:

— Слышишь?

— Слышу, дедушка.

— Шевелись.

— Кто едет-то?

— Эх ты! Недотепа!

— Ты про пап-с-мамой? — догадался я. — Рано еще! Завтра, наверно…

— Сегодня!

И так он это уверенно сказал, что и я поверил. Побежал на кухню, а он опять меня зовет.

— Не на кухне, — говорит, — а в столовой накрой… Чтоб торжественно… И на меня не забудь — тарелку…

Мне стало полегче: кто умирает, тот про тарелку не думает. Посвистываю от радости и из кухни в столовую бегаю: посуду расставляю, закуски, водку, для пельменей воду кипячу. Бегал, бегал и остановился в коридоре, смотрю на входную дверь. Откуда дед взял, что они сегодня приедут? Может, не сегодня! Может, дня через два! Ведь они, и правда, не на прогулке, не в туристской поездке, а на работе. Не отпустят — и все! А он ждет! Уверен! Если не приедут, то плохо будет!

Больше я не свистел. И посуда скользкая какая-то стала. Раскокошил одну рюмку. Только осколки в мусоропровод отправил, слышу — кто-то ключ в замок вставляет. А кто, кроме своих, с ключом придет! Бегу к двери… Они! Мама поцеловала меня:

— Что случилось?

Папа поцеловал:

— Как отец?

— Плохо, — говорю. — Сердце…

Мы втроем к нему подошли. Увидел дед, заулыбался.

— Порядок, — говорит, — в снайперском взводе… Дождался!.. Лица кислые не строить!.. Вызвал, чтобы медальку обмыть… Стол готов… И я рюмочку опрокину…

— Пить тебе не дам, — сказал папа. — И сами не будем. Поправишься, тогда банкет закатим на весь дом!

— Не спорь! — строго говорит дед и дрожащей рукой медаль показывает.

— Нельзя тебе, отец!

Тут дед свое и выдал — скомандовал:

— Кру-гом!

Да так громко, что папа, как солдат, повернулся на сто восемьдесят и даже каблуками щелкнул. А дед снова командует:

— Кру-гом!

Папа еще сто восемьдесят крутанул и стоит лицом к деду. Руки по швам.

— То-то! — говорит дед. — А теперь помоги к столу дойти.

Папа закутал его в одеяло и на руках в столовую отнес. Усадил в мягкое кресло на колесиках, подкатил к столу — на самое почетное место, где дед всегда в праздники сидит.

— Папаша! — это мама так деда зовет. — Я ваших любимых груздей привезла. Смотрите, какие ядреные! Так и хрустят!

Дед подцепил вилкой грибок и велел наливать водку. Хотел сам взять рюмку, но очень уж рука дрожала.

— Поднеси-ка, Санька!

Я поднял рюмку.

— Ну! — вздохнул дед. — Живите мирно и счастливо!.. Давай, Санька!

Выпил он рюмку водки из моих рук, сжевал гриб, похвалил засол и говорит:

— Эвакуируйте меня на диван… Хватит.

Уложили мы деда, лекарство дали, хотели посидеть у дивана, но он отослал нас.

— Устал, — говорит, — не мешайте… И дверь закройте.

Поужинали мы втроем. Я рассказал все. Полный отчет.

— Завтра в медицинскую академию позвоню. Посоветуюсь, — сказала мама. — А ночью я сама подежурю.

— До четырех, — согласился папа. — А в четыре меня разбудишь.

Но не вышел этот номер. Я и папа легли спать, а мама осталась в столовой, чтобы поближе к деду быть. Полчаса не прошло. Зовет ее дед, а мы с папой слышим.

— Не дури! — говорит. — Не мешай… Чтоб света я твоего не видел! И в темноте не вздумай сидеть… Ложись… Наклонись — поцелую… Спокойной ночи.

С дедом не поспоришь. Только хуже ему будет. Легла она. А утром уже не было деда. Умер ночью. Никого не потревожил.

Эх ты, дед — дедушка дедуля!

Вы никогда не хоронили родного деда? Нет?.. И не советую. По опыту знаю… Самое страшное — это свое бессилие. Не человек, а слабак! Такой слабак, что ничего для деда сделать не можешь. Он лежит в гробу, а ты стоишь. И все! И хоть разбейся!.. Да я бы сейчас за каждый его год по пять своих лет отдал! Но хоть всю жизнь отдай, а у него ни одной секунды не прибавится, у него и глаз ни разочка не моргнет…

Срезал я самые хорошие ветки с елки и деду — в гроб. А сам реву и никого не стесняюсь. Может, он надорвался, когда елку тащил?.. Задание мое выполнял…

Бун тоже плачет. Ему кажется, что и он виноват. Дед тогда обиделся на него.

И все почему-то как провинившиеся: и пап-с-мамой, и Катюшина мама… Живые, наверно, всегда виноваты перед мертвыми. Недоделали, значит, что-то, недоглядели, не поняли! Вот бы трибунал созвать, про который дед говорил. Пусть бы разобрались и всыпали мне, если виноват…

Но трибунала не было. И траура на улицах — тоже. Мороз был и солнце. И народу порядочно. Впереди Васька Лобов шел. В руках — подушечка, а на ней — четыре ордена деда. Бун нес пять медалей. А когда гроб в могилу опускали, над кладбищем пролетел самолет и оставил за собой в небе длинную белую полосу…

Эх, дед — дедушка — дедуля!.. Кто мне теперь про долг скажет?..

Шинель

Целую неделю со мной нянчились, как с больным. Мальчишки во всем мне уступали. Васька Лобов ни с того ни с сего подарил девять потрясающих африканских марок. А учителя не вызывали меня на уроках. Потом постепенно все вошло в норму, только комната деда пустовала и внутри у меня еще долго посасывало, как от голода.

Вот что значит родной!.. Интересно, чужих бывает так жалко? Наверно, бывает…

Взять хотя бы Буна. Он как родной мне. Я уж не говорю про Буна и Катюшу. У них между собой еще роднее получается. Смешно даже!..

Сидим мы на уроке седьмого марта, накануне праздника. Урок вроде политинформации был — про Международный женский день. У стола поет наша Галина Аркадьевна. Не поет, конечно, — говорит. Это мы между собой считаем, что поет: очень уж похоже. Она как на сцене в самодеятельности: плечиками поводит, прическу поправляет и льет-льет, заливается. Даже глаза иногда закатывает. Но не помогает. Скажу честно: плохо мы ее слушаем, потому что гулкая она какая-то, из чужих слов сделанная. В блокнот заглянет и такой речитативчик выдает, что самый прилежный пионер глохнет и ничего не слышит.

А Бун что-то строчит. Напишет, зачеркнет и опять строчит. Неужели, думаю, про 8 Марта? Посмотрел — нет, записка. Кому бы это? Он никогда писулек по классу не пускает, а тут так старается, что забылся совсем.

Между нами секретов нету. И я не подглядывал, а смотрел с полным правом и прочитал записку. Он ее Катюше писал. Слово в слово я не запомнил, а смысл такой: если б на всей земле она одна была, а все бы остальные — мужчины, то и тогда стоило бы праздновать Женский день.

— Правильно! — шепчу я Буну.

Он как проснулся. Переспрашивает:

— Верно — правильно?

— Конечно, — говорю, — верно. Если б всего одна-единственная на всей земле! Тут и спорить нечего! Одна — на несколько миллиардов! Редчайшее явление природы! Да ее бы на руках носили, как богиню крылатую!

— Точно! — говорит Бун: — На руках!

Он даже не почувствовал, что я пошутил немножко. Сложил записку, послал на первую парту, и оба мы в Катюшин затылок уставились. Не знаю, что видел он, а я заметил, как у нее уши и шея вспыхнули. Она нагнулась к парте и щеки ладонями зажала, точно у ней голова закружилась.