Пушкин, стр. 101

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Он проснулся счастливый и засмеялся от радости. Голые стены лицейского гошпиталя, по которым бродило солнце, окно, мимо которого звучали иногда шаги – преимущество первого этажа, – все ему казалось прекрасным. Доктор Пешель, опрысканный духами, уехавший в город с розою в петлице приносить жертвы Бахусу и Венере; дядька Сазонов, искавший со вчерашнего вечера куда?то завалившийся четвертак, – все были забавны.

Дядька Сазонов был растерян.

– Четвертак, – бормотал он, – даром все дело пропало.

Ночные страхи более не существовали; Горчаков, сожжение преступной поэмы, вся эта ночь, в самом ужасном роде новых баллад, заставили его улыбнуться. Он тотчас задумал новое, легкое и без всякой злости стихотворение, в котором прощался с Жуковским; как певец делал смотр героям и каждому посвящал по куплету – так и он делал смотр своим товарищам, друзьям. Он составил и список их: поэты – ленивец Дельвиг, любезный Илличевский, сиятельный повеса Горчаков, Броглио, давний друг Пущин, забавник Яковлев, хват, казак Малиновский, Корсаков, певший его "Измены", и под конец Вильгельм. Он воображал в голой комнате пир, лицейский пир, и две строфы были уже готовы. Они вполне вытеснили из его памяти злосчастную, отверженную, бешеную сатиру; он никогда ее не писал.

К вечеру пришли его проведать Пущин и Кюхельбекер.

Вольности лицейские продолжались, и Фролов с этим примирился. Он махнул рукой: заведение было статское, а не военное, и неизвестно, для чего молодые люди предназначались. У многих качества были хорошие: Пушкин фехтует изрядно, Вальховский держит строй, Матюшкин внемлет дисциплине. Из них, по мнению Фролова, со временем мог бы быть толк. Горчаков строя не держит, прирожденный штатский, шалбер, шенапан, но умен, как Алкоран. Дурного мнения он был только о Кюхельбекере.

– Помилуйте, – хрипел он, – да он к простому шагу неспособен. Последнее дело!

Пользуясь вольностями, теперь друзья навещали его в гошпитале без помех.

Пущин был все тот же, что и в первый раз, когда они увиделись на экзамене. Когда?то строгий Будри, питавший к нему слабость, назвал его Жанно. Жанно был толстый, румяный, с серыми глазами, увалень, созданный для удовольствия и ненавидевший огорчения, трудные положения, крайности и проч. Рассудок, смех, острое слово были для него превыше всего. Кошанский, витийствуя, всегда умолкал, встречая его взгляд. Горчаков переставал прихрамывать, завидя Жанно. Незаметно при ссорах стали обращаться к нему: он разбирал их с удовольствием.

Часто перед сном он толковал с Александром вполголоса, через перегородку: неожиданные колкости друга, неуместная застенчивость и внезапный гнев удивляли его. Александр всегда подчинялся его решениям, хотя и не отвечал на упреки.

С Кюхельбекером у Александра тоже была дружба, иная. Он с некоторым терпением переносил безумства и припадки друга; к вечеру ссорясь насмерть, утром они встречались друзьями.

Кюхельбекер переносил насмешки.и гонения с терпением Муция Сцеволы, сжегшего на огне собственную руку. Его боялся Корф, говоривший, что такой человек из безделицы может за столом зарезать ножом и проткнуть вилкою. Кюхля знал, что тайный сборник "Жертва Мому" написан его друзьями о нем, но уверенность в том, что поэты всегда были несчастливы, все росла в нем и утешала его. У него был список поэтов несчастливых: Камоэнс и Костров умирали с голоду. Жан?Батист Руссо, подвергавшийся изгнанию и умерший в нищете, был поэтом, коему он поклонялся. Оды Руссо любил старик Будри и, закатив глаза, покрикивая, читал славную Руссову оду "К счастью". Будри был в дружбе с матерью Кюхельбекера и опекал его. Оба не терпели Вольтера, насмешника, способствовавшего несчастью славного Жан?Батиста. Александр тайком раздобыл том запретных эпиграмм Жан?Батиста, сунутый когда?то Ариною и изъятый монахом Пилецким, и показал их Вильгельму. Поэт остолбенел: эпиграммы того самого мученика Жан?Батиста, которому он поклонялся, были самые бесшабашные. Вообще поэты, которые попадали в руки Кюхли и Александра, как бы раздваивались. Они поделили между собой, например, Буало: Александр взял у Чирикова из библиотеки первый том, Кюхле тогда же достался второй. В первом были сатиры и "Искусство поэтическое", во втором – трактат "О высоком" Лонгина. Кюхля стал учеником Лонгина: были переписаны главы о восторге; о том, что в высоком стихотворении необходимы пороки, слабости и падения, а ровное совершенство не нужно, ибо взволнованный дух познает в самом падении – высоту. Пущин говорил, что Кюхля сохранял теперь в своих стихах одни падения. Так, Вильгельм, наслушавшись насмешек над "славянороссами" деда Шишкова, сам стал "славянороссом". Он доказывал, что тот самый князенька Шихматов, которого, брызгая слюною, уничтожал Василий Львович, – гений, и также внес его в список пострадавших.

Поэма Шихматова "Петр Великий" была длинна, громка и полна внезапного сопряжения идей, но ее уважал и Чириков, творение коего "Герой Севера" было в том же роде. Кюхля переписал ее – труд немалый – и охотно читал желающим. Завидев в руках друга поэму Шихматова, Дельвиг и Александр поспешно удалялись.

Эпиграмму Батюшкова все переписывали:

Какое хочешь имя дай
Своей поэме полудикой
Петр Длинный, Петр Большой,
Но только Петр Великий ?
Ее не называй

Чириков, которого поэма была не меньше Шихматовой, возражал; Кюхля негодовал на все эпиграммы.

Услышав вчера от Горчакова, что "Пушкину несдобровать", он, несмотря на то что между ними были споры, почувствовал, что любит Пушкина больше чем когда бы то ни было, простил "Жертву Мому" – и явился вместе с Пущиным. Они обнялись.

Всюду с собой Кюхля таскал толстую тетрадь: это был его знаменитый словарь. От А до Я Кюхля терпеливо переписывал все мысли, казавшиеся ему замечательными. Сначала, как всегда, Александр вместе с другими посмеивался, потом перестал, а там сам стал для Кюхли отмечать то и се, и наконец Кюхлин словарь стал его любимым чтением. Трудолюбец переписывал Жан?Жака, Саллюстия, Шиллера, Бернардена де Сен?Пьера, швейцарского вольнодумца Вейсса, и постепенно вольномыслие стало его привлекать. Были переписаны мнения Вейсса об аристократии, Руссо – о добродетели, Шиллера – о свободе. Впрочем, он не пренебрегал ничем: на букву Д поместил биографию генерала Дорохова, а о слове "дружба" – два мнения: Бэкона и Василья Львовича. Бэкон писал, что без дружбы жизнь была бы гробом, а Василий Львович: "Кто мечтает о дружбе, тот уже достоин иметь друга".

– Я беру свое добро везде, где его нахожу, – говорил Кюхля, повторяя Мольера.

Вальховский учил его справедливости.

Он и теперь принес свой словарь и тетрадь стихотворений.

Кюхля любил читать свои стихотворения Читал он, сильно напрягаясь, доходя до визга в местах высоких, восклицаниях, и тотчас голос его падал: он задыхался.

Кюхельбекер переводил теперь гекзаметром с немецкого греческие гимны. Еще отец Кюхельбекера, который был университетским товарищем Гете, внушил ему с детства любовь к важной поэзии. О гекзаметре только еще спорили, можно ли его употреблять в русском стихе. Шишковская братья утверждала, что можно. Кюхля избрал эту редкую меру Он принес "Гимн Аполлону"; стихи Кюхлины были вообще тяжелы Он прочел гимн, довольно длинный. Пущин терпеть не мог ни его стихов, ни чтения, но открыто того не говорил, боясь задевать уязвленное самолюбие. Однако он не удержался: закрыл глаза и притворился спящим На второй странице дыхание его стало прерывистым. К концу он издал легкий храп, который Кюхля в увлечении не расслышал, и слава богу. Чтение кончилось. Александр был счастлив и охотно согласился с Бэконом, что без дружбы жизнь была бы гробом. Новая строфа пришла ему в голову, о Кюхле: пирующие друзья, студенты, просят Вильгельма прочесть свои стихи, чтоб поскорее заснуть.