Хлеб, стр. 42

Когда Харитон Артемьич вышел с террасы, наступила самая томительная пауза, показавшаяся Галактиону вечностью. Анфуса Гавриловна присела к столу и тихо заплакала. Это было самое худшее, что только можно было придумать. У Галактиона даже заныло под ложечкой и вылетели из головы все слова, какие он хотел сказать теще.

– Вся надежда у меня только на тебя была, Галактион, – заговорила Анфуса Гавриловна, не вытирая слез, – да. А ты вот что придумал.

– Меж мужем и женой один бог судья, мамаша, а вторая причина… Эх, да что тут говорить! Все равно не поймете. С добром я ехал домой, хотел жене во всем покаяться и зажить по-новому, а она меня на весь город ославила. Кому хуже-то будет?

– Сам же запустошил дом и сам же похваляешься. Нехорошо, Галактион, а за чужие-то слезы бог найдет. Пришел ты, а того не понимаешь, что я и разговаривать-то с тобой по-настоящему не могу. Я-то скажу правду, а ты со зла все на жену переведешь. Мудрено с зятьями-то разговаривать. Вот выдай свою дочь, тогда и узнаешь.

Галактион заходил по террасе, как раненый зверь. Потом он тряхнул волосами и проговорил:

– Вот что, мамаша, кто старое помянет, тому глаз вон. Ничего больше не будет. У Симы я сам выпрошу прощенье, только вы ее не растравляйте. Не ее, а детей жалею. И вы меня простите. Так уж вышло.

V

Жена вернулась к Галактиону, но этим дело не поправилось. Супруги встретились затаенными врагами, прикованными на одну цепь. Серафима понимала одно, именно, что все это хуже того, если б муж бранил ее и даже бил. Побои и брань проходят и забываются, а у них было хуже. Галактион был чужим человеком в своем доме и говорил только при детях. С женой он не сказал двух слов, и это молчание убивало ее больше всего. Она даже боялась думать о том, что будет дальше, и чувствовала себя живым покойником. И раньше муж не любил ее по-настоящему, но жалел, и она чувствовала себя покойно. Сейчас Галактион сидел почти безвыходно дома и все работал в своей комнате над какими-то бумагами, которые приносил ему Штофф. Изредка он выезжал только по делам, чаще всего к Стабровскому.

Чужие люди не показывались у них в доме, точно избегали зачумленного места. Раз только зашел «сладкий братец» Прасковьи Ивановны и долго о чем-то беседовал с Галактионом. Разговор происходил приблизительно в такой форме:

– Заехал я к вам, Галактион Михеич, по этой самой опеке, – говорил Голяшкин, сладко жмуря глаза. – Хотя вы и отверглись от нее, а между прочим, и мы не желаем тонуть одни-с. Тонуть, так вместе-с.

– Ах, мне все равно! – соглашался Галактион. – Делайте, как знаете!

– На манер Ильи Фирсыча Полуянова?

– Опять-таки дело ваше.

– Так-то оно так, а все-таки будто и неприятно, ежели, например, в острог. Прасковья Ивановна наказали вам сказать, что большие слухи ходят по городу. Конечно, зря народ болтает, а оно все-таки…

– Послушайте, мне решительно все равно. Понимаете?

У Голяшкина была странная манера во время разговора придвигаться к собеседнику все ближе и ближе, что сейчас как-то особенно волновало Галактиона. Ему просто хотелось выгнать этого сладкого братца, и он с большим трудом удерживался. Они стояли друг против друга и смотрели прямо в глаза.

– Как же я скажу Прасковье Ивановне? – неожиданно спросил Голяшкин?

– А так и скажите, что пропадай все.

– Позвольте-с, как же это так-с? Прасковья Ивановна…

Галактион неожиданно вспылил, затопал ногами и крикнул:

– Да что ты из меня жилы тянешь… Уходи, ежели хочешь быть цел! Так и своей Прасковье Ивановне скажи! Одним словом, убирайся ко всем чертям!

– Так-с. Так вы вот как-с, – бормотал Голяшкин, пятясь к двери. – Да-с. Очень вежливо…

Галактион остановил его и, взяв за борт сюртука, проговорил задыхавшимся голосом:

– Ну, чего ты боишься, сахар? Посмотри на себя в зеркало: рожа прямо на подсудимую скамью просится. Все там будем. Ну, теперь доволен?

– Вы-то как знаете, Галактион Михеич, а я не согласен, что касаемо подсудимой скамьи. Уж вы меня извините, а я не согласен. Так и Прасковье Ивановне скажу. Конечно, вы во-время из дела ушли, и вам все равно… да-с. Что касаемо опять подсудимой скамьи, так от сумы да от тюрьмы не отказывайся. Это вы правильно. А Прасковья Ивановна говорит…

– Вон, дурак!

Этот визит все-таки обеспокоил Галактиона. Дыму без огня не бывает. По городу благодаря полуяновскому делу ходили всевозможные слухи о разных других назревавших делах, а в том числе и о бубновской опеке. Как на беду, и всеведущий Штофф куда-то провалился. Впрочем, он скоро вернулся из какой-то таинственной поездки и приехал к Галактиону ночью, на огонек.

– У тебя был Голяшкин? – спрашивал немец без всяких предисловий.

– Был.

– Он сладкий дурак и больше ничего.

– Знаю. Я ему это сам сказал. Все-таки знаешь…

– Э, вздор!.. Так, зря болтают. Я тебе скажу всего одно слово: Мышников. Понял? У нас есть адвокат Мышников. У него, брат, все предусмотрено… да. Я нарочно заехал к тебе, чтобы предупредить, а то ведь как раз горячку будешь пороть.

Уходя, Штофф пришаркнул своею хромою ногой, подмигнул и проговорил:

– А какая есть девчурка в Кунаре… пхе!..

– Ну, брат, я этими делами не занимаюсь. Отваливай.

– Да ты спятил с ума, братец?

– Около того.

– Ты глуп, несчастный!

– Пусть.

Галактион действительно прервал всякие отношения с пьяной запольской компанией, сидел дома и бывал только по делу у Стабровского. Умный поляк долго приглядывался к молодому мельнику и кончил тем, что поверил в него. Стабровскому больше всего нравились в Галактионе его раскольничья сдержанность и простой, но здоровый русский ум.

– Мне почему-то кажется, что мы будем большими друзьями, – проговорил однажды Стабровский, пытливо глядя на Галактиона. – Одним словом, вы будете нашим вполне.

– Благодарю, Болеслав Брониславич, только оно как будто и не подходит: вы – барин, а я – мужик.

Стабровский только улыбнулся, взял Галактиона под руку и проговорил:

– Идемте завтракать.

Это простое приглашение, как Галактион понял только впоследствии, являлось своего рода посвящением в орден наших. В официальные дни у Стабровского бывал целый город, а запросто бывали только самые близкие люди.

Завтрак был простой, но Галактиону показалось жуткой царившая здесь чопорность, и он как-то сразу возненавидел белобрысую англичанку, смотревшую на него, как на дикаря. «Этакая выдра!» – думал Галактион, испытывая неловкое смущение, когда англичанка начинала смотреть на него своими рыбьими глазами. Зато Устенька так застенчиво и ласково улыбалась ему.

– Это тоже ваша дочь? – спросил Галактион.

– Нет, это просто славяночка Устенька, дочь Тараса Семеныча. Она учится вместе с моей Дидей.

Маленькая полечка все время наблюдала гостя и, когда он делал что-нибудь против этикета, сдержанно улыбалась и вопросительно смотрела на гувернантку, точно на каланчу, которая могла каждую минуту выкинуть сигнал тревоги. Англичанка на этот немой вопрос поднимала свои сухие плечи и рыжие брови, а потом кивала головой с грацией фарфоровой куклы, что в переводе значило: мужик. Устенька отлично понимала этот немой язык и волновалась за каждую неловкость Галактиона: он гремел чайною ложечкой, не умел намазать масла на хлеб, решительно не знал, что делать с сандвичами. Когда Галактион начал есть рыбу ножом, англичанка величественно поднялась и павой выплыла из столовой. Дидя бросилась за ней, захватив рот рукой. Но отец приказал ей вернуться и сделал строгое лицо. Устенька сидела вся красная, опустив глаза. Она понимала, что Стабровский делается усиленно вежливым с гостем, чтобы тот не заметил устроенной англичанкой демонстрации. Он дошел до того, что даже сам начал есть рыбу с ножа. Это уже окончательно переломило терпение Диди, – девочка расхохоталась неудержимым детским хохотом и убежала в детскую, где англичанка уже укладывала свои чемоданы.

– Я попала куда-то к самоедам… – объясняла мисс Дудль.