Черты из жизни Пепко, стр. 22

– Что они тут делают? Что они такое сами по себе, наконец?.. Меня этот женский вопрос интересует…

Мы отправились в залу и там встретили еще несколько таких же подозрительных дам, разгуливавших парочками. У одного столика сидел – вернее, лежал – какой-то подозрительный мужчина. Он уронил голову на стол и спал в самой неудобной позе.

– Ба! да ведь это Карлуша, Карл Иваныч Гамм, – изумился Пепко, разводя руками. – Вот так штука! А это – его хор, другими словами – олицетворение моих кормилиц букв: а, о и е.

Пепко без церемонии растолкал спавшего хормейстера, который с трудом поднял отяжелевшую голову и долго не мог прийти в себя.

– Румочку водки… – проговорил он, наконец.

– Что вы тут делаете, мейн герр?

– Доннер веттер, я ничего не делай… Доннер веттер, всего одна румочка водки, герр Поп.

– А зельтерской хотите, Карл Иваныч?

– Швамдрюбер… Я честный человек и не хочу зельтер.

Видимо, Карл Иваныч находился в последнем периоде жесточайшего запоя и ничего не мог понять, кроме своей «эйн румочки».

– Милейший немец этот Карл Иваныч, – объяснял Пепко, оставив в покое хормейстера. – Только ужасно пьет… И талантливый человек при этом. Хор принадлежит его жене, то есть даже не жене, а какому-то третьему подставному лицу. Черт их разберет… Кстати, я еще не слыхал, как исполняются на сцене мои сладкие звуки. Интересно во всяком случае… Одним словом, сюрприз. Вот тебе и дача и невинные забавы детства. Я могу про себя воскликнуть словами Карамзина: «Бедная Лиза, где твоя невинность»… Гм… да… вообще… Одним словом, свинство. Я это уже чувствую…

Проходившая мимо очень хорошенькая хористка подтвердила последнюю мысль Пепки своей очаровательной улыбкой.

– Друг, я погибаю… – трагически прошептал Пепко, порываясь идти за ней. – О ты, которая цветка весеннего свежей и которой черных глаз глубина превратила меня в чернила… «Гафиз убит, а что его сгубило? Дитя, свой черный глаз бы ты спросила»… Я теперь в положении священной римской империи, которая мало-помалу, не вдруг, постепенно, шаг за шагом падала, падала и, наконец, совсем разрушилась. О, моя юность, о, мое неопытное сердце…

К моему удивлению, Карл Иваныч не дольше как через час сидел за роялем и аккомпанировал своему хору. Прельстившая Пепку хористка оказалась недурной солисткой. Мы с Пепкой представляли собой «благородную публику». Показались в дверях залы две фуражки с красным околышем и скрылись. Очевидно, дачная публика стеснялась.

– Браво! – кричал Пепко, аплодируя хору. – Да, мы должны поощрять искусство… Человек, бутылку пива!

Последующие события нашего первого дачного дня были подернуты дымкой. За нашим столиком оказались и Карл Иваныч, и очаровательная солистка, и какой-то чахоточный бас.

– Меня зовут Мелюдэ, – рекомендовалась красавица.

Когда я проснулся на следующий день, на полу нашей дачи врастяжку спал Карл Иваныч Гамм. Пепко спал совсем одетый на лавке, подложив связку лекций вместо подушки. Меня охватило какое-то жуткое чувство: и стыдно, и гадко, и хотелось убежать от самого себя.

Через полчаса происходила такая трогательная сцена:

– Эй ты, погибшее, но милое создание! – будил Пепко гостя. – Вставай, немец…

– Доннер веттер… румочку…

Когда Карл Иваныч сел, Пепко подошел к нему, присел на корточки и проговорил:

– Послушай, Карлуша, ты – одна добрая, хорошая, немецкая свинья, а я – просто русская свинья. Вместе мы составляем свинство.

XVI

В течение какой-нибудь недели мы совершенно «определились», как дачники. Мы уже приспособились к новым условиям существования и сделались нераздельной, живой, органической частью дачного целого. Когда мы с Пепкой гуляли, дачные барышни смотрели на нас с чувством собственности. «Наши тронулись», как говорил Пепко про других дачников. Благодаря некоторым вольностям дачного существования мы знали всю подноготную не только наших соседей, но и всех вообще: кто и где служит, сколько членов семьи, какой порядок жизни, даже какие добродетели и недостатки. Пепко завел послужной список дачных девиц и выставлял им баллы в поведении.

– Интересно, что из этого выйдет к осени, – соображал он, делая в уме какие-то таинственные математические комбинации. – Аптекарской дочери я уже поставил четыре в поведении, потому что она на вокзале делала глазки тятенькину провизору… Не полагается это одной доброй дочери… Вот не знаю, как быть с одной жидовочкой… Общая мерка не годится, потому что нужно принять во внимание темперамент, расу и термометр Реомюра. Я заметил, что главное влияние на нее оказывает именно температура: при двенадцати градусах тепла она скромна, при пятнадцати градусах являются признаки смутного девичьего беспокойства, при восемнадцати она сама смотрит на мужчин. Интересно, что с ней будет при температуре в тридцать градусов? Я сильно опасаюсь, что она в июле бросится на шею первому чухонцу… Да, цифры безжалостны.

У нас быстро сформировались свои дачные привычки. Я, например, любил вставать очень рано и отправлялся гулять. Это был интересный момент. Все дачи еще спали. Исключение представляла дачная детвора, которую в это время кормили и поили мамки, бонны и няньки. Молодое дачное поколение пользовалось в эти часы неограниченной свободой действия и костюмов. Мамаши еще спали, а малые дети не превращались еще в жертвы нарядных детских костюмчиков. Эта трагическая метаморфоза происходила только часам к двенадцати, когда маленькие мученики и мученицы показывались во всеоружии белых передников, летних платьиц и дальнейших подробностей, каковые не полагалось пачкать, мять и рвать.

А как хорошо было ранним утром в парке, где так и обдавало застоявшимся смолистым ароматом и ночной свежестью. Обыкновенно, я по целым часам бродил по аллеям совершенно один и на свободе обдумывал свой бесконечный роман. Я не мог не удивляться, что дачники самое лучшее время дня просыпали самым бессовестным образом. Только раз я встретил Карла Иваныча, который наслаждался природой в одиночестве, как и я. Он находился в периоде выздоровления и поэтому выглядел философски-уныло.

– Как поживаете, Карл Иваныч?

– О благодарим к вам: очень карошо. А где герр Поп? Бессовестельник, просыпывает лючшую дню…

Я возвращался домой только к чаю, который устраивала мне старуха, мать Алексея. Мы пользовались хозяйским самоваром на условии «сколько положите». Пепко спал в сенях и просыпался только к десяти часам, поэтому мне приходилось наслаждаться одному. Я открывал окно и делался свидетелем все одной и той же сцены. Напротив нас была большая дача, населенная многочисленным семейством. В этот час утра, пока еще все спали, родоначальница немецкого гнезда, очень почтенная и красивая старуха, выходила на улицу и садилась на скамью. Она делала это методически, с немецкой аккуратностью, и целые часы оставалась неподвижной, как статуя, наблюдая закипавшую дачную жизнь. По шоссе катились чухонские таратайки, мимо дач сновали булочники, разносчики, медленно проезжал от дачи к даче мясник, летели на всех парах в мелочную лавочку развязные дачные горничные и кухарки. Одним словом, дачная жизнь закипала. Вероятно, старухе немке был прописан свежий воздух, и она дышала самым добросовестным образом определенное количество времени, как было предписано. Это скромное занятие обыкновенно нарушалось появлением дачного мужика Васьки. Он вывертывался откуда-то из-за угла, выходил на шоссе, оглядывался и начинал монолог приблизительно в такой форме:

– Дачники… ххе!.. А наплевать, вот тебе и дачники!.. Выйдет какая-нибудь немецкая кикимора, оденет на себя банты да фанты и сидит идолом… тьфу!.. Вот взял бы да своими руками удавил… Сидела бы в городе, а туда же, на дачи тащится!

Васька принимал угрожающе-свирепый вид. Вероятно, с похмелья у него трещала башка. Нужно было куда-нибудь поместить накипевшую пьяную злость, и Васька начинал травить немецкую бабушку. Отставив одну ногу вперед, Васька визгливым голосом неожиданно выкрикивал самое неприличное ругательство, от которого у бедной немки встряхивались все бантики на безукоризненно белом чепце.