Завоеватели, стр. 12

В настоящее время обеспечивает средствами комиссариат пропаганды за счёт налогов на китайские колониальные товары, а также за счёт профсоюзных налогов. Немало способствовал зарождению того неоспоримого энтузиазма, с которым встречается здесь идея вооружённой борьбы с войсками, имеющими нашу поддержку. Когда Бородин потребовал создания профсоюзов (о значении которых говорить считаю излишним) ещё до появления забастовочных пакетов, Гарин, ведя постоянную вербовку при помощи своих агентов, добился того, что они стали обязательными на всех предприятиях. Образовал семь секторов в городской и тайной полиции и столько же — в комиссариате пропаганды. Создал «группу политического образования», которая представляет собой школу ораторов и пропагандистов. Привлёк к Политическому бюро, а тем самым и к Интернационалу, комиссариаты юстиции (о значении которых также излишне говорить) и финансов. Наконец (на чём следует остановиться подробнее), прилагает теперь все усилия, чтобы добиться издания декрета, один лишь проект которого вынудил нас просить вооружённого вмешательства Соединённого Королевства: это декрет, запрещающий входить в порт Кантона любому кораблю, сделавшему остановку в Гонконге. Об этом декрете было хорошо сказано, что он уничтожит Гонконг с той же непреложностью, как раковая опухоль.

Листовки с этим текстом вывешены во многих помещениях комиссариата пропаганды.

Ниже три строки, дважды подчёркнутые красным карандашом.

Позволю себе привлечь ваше внимание к нижеследующему: этот человек серьёзно болен. В скором времени ему придётся покинуть тропики.

В этом я сомневаюсь.

ЧАСТЬ 2. СТОЛКНОВЕНИЯ

Июль

Начинается та же суматоха, что вчера вечером, — крики, призывы, извинения, приказы полицейских. На сей раз происходит высадка. Почти никто не смотрит на Шамянь с её маленькими домиками, окружёнными деревьями. Всё внимание направлено на соседний мост, защищённый траншеями, колючей проволокой, а главное, английскими и французскими канонерками — они стоят очень близко, и пушки их направлены на Кантон. Нас с Клейном ожидает моторная лодка.

Вот он, старый Китай, Китай без европейцев. Лодка движется вперёд по жёлтой от глины воде, как по каналу, — между двумя тесными рядами сампангов, своим плетёным верхом напоминающих грубые гондолы. Впереди много женщин, большей частью пожилых, они занимаются готовкой на своих треножниках; очень сильный запах жареного масла; за женщинами нередко можно увидеть кошку, клетку или обезьянку на цепи. Между ними снуют голые жёлтые ребятишки, проворные и неудержимые, как кошки, несмотря на свои выпученные животы пожирателей риса; их косички метёлками болтаются на бегу. Самые маленькие, завёрнутые в чёрные пелёнки, спят, привязанные к спинам матерей. Косые лучи солнца золотят борта сампангов и нащупывают в их тёмной глубине голубые пятна — куртки и брюки женщин; жёлтые пятна — дети, забравшиеся наверх. На набережной — узорная линия американских и китайских домов; над ними небо, ставшее бесцветным от ослепительного солнца; и всюду — на сампангах, на домах, на воде — лёгкий, как паутина, свет, куда мы ныряем, как в раскалённый пар.

Лодка причаливает. Ожидающая нас машина тут же бешено срывается с места. Шофёр, одетый в армейскую форму, без конца нажимает на клаксон, и толпа сразу расступается, как будто её сдувает ветром. Я едва успеваю заметить по сторонам бело-синюю массу (много мужчин в рабочей одежде), жмущуюся к бесконечным витринам, украшенным громадными чёрными иероглифами; эта монотонность там и сям нарушается фигурой бродячего торговца или носильщика, они идут упругим шагом, изогнувшись под тяжестью бамбуковой палки с тяжёлым грузом на обоих её концах. Мгновение спустя появляются переулки, вымощенные потрескавшимися плитами, за которыми начинается трава, — перед каким-нибудь старым укреплением или полуразвалившейся пагодой. И в этом вихре мы успеваем увидеть машину важного государственного чиновника с двумя солдатами — они стоят на подножках, сжимая в руках свои парабеллумы.

Проехав торговый квартал, мы въезжаем на курортный бульвар, вдоль которого стоят дома с собственными садами, гуляющих нет; на беловато-тусклом пылающем асфальте только одно пятно — ковыляющий торговец супом, который вскоре исчезает в каком-то переулке. Клейну нужно к Бородину, и мы расстаёмся около дома в колониальном стиле, с огромным количеством веранд, окружённого решёткой вроде тех, что можно встретить на виллах в пригородах Парижа. Это дом Гарина. Толкаю железную дверь, прохожу через небольшой садик и оказываюсь перед второй дверью, у которой стоят два солдата-кантонца в серой полотняной форме. Один, взяв мои бумаги, исчезает. В ожидании я рассматриваю второго: своей плоской фуражкой и парабеллумом на поясе он напоминает мне царского офицера; однако фуражку он сдвинул на затылок, а на ногах у него верёвочные туфли. Первый возвращается. Мне можно подняться.

Небольшая лесенка на второй этаж, затем очень большая комната, смежная с другой, откуда доносятся очень громкие мужские голоса. В этой части города совсем тихо; только иногда из-за арековых пальм, заслонивших окна своими листьями, проникают далёкие гудки машин; дверное отверстие закрыто циновкой, и мне хорошо слышны английские слова, доносящиеся из другой комнаты. Солдат указывает мне на циновку и уходит.

— …что создаётся армия Чень Тьюмина…

По ту сторону циновки человек продолжает говорить, но слышно плохо…

— Я уже месяц твержу об этом! Впрочем, Боро настроен так же решительно, как и я. Только декрет, ты понял? (Теперь говорит Гарин. Каждое слово сопровождается ударом кулака по столу.) Только декрет позволит нам уничтожить Гонконг! Пусть это чёртово правительство решится наконец действовать…

— …

— Пусть теневой кабинет! Всё равно должно действовать, раз нам это необходимо!

— …

— Они там тоже сложа руки не сидят, знают так же хорошо, как и я, что от этого декрета их порт сдохнет, как…

Шум шагов. Люди входят и выходят.

— Что предлагают комитеты?

Шелест бумаг.

— Да всякую ерунду… (Вступает новый голос.) По правде говоря, большинство не предлагает ничего. Два комитета требуют увеличить выплаты бастующим и сохранить выплаты чернорабочим. А вот этот комитет предлагает убивать тех рабочих, которые первыми согласятся возобновить работу…

— Нет. Пока нет.

— Почему нет? (Голоса китайцев, в тоне враждебность.)

— Со смертью играть — это вам не метлой мести!

Если кто-нибудь выйдет, меня примут за шпиона. Но не сморкаться же мне и не свистеть! Следует толкнуть циновку и войти.

Вокруг стола стоят Гарин в офицерской форме цвета хаки и трое молодых китайцев в белых куртках. Пока я представляюсь, один из китайцев тихо говорит:

— Некоторым уж очень боязно испачкаться, взявшись за метлу…

— Много было таких, которые считали Ленина недостаточно революционным, — отвечает Гарин, резко обернувшись, но не снимая руки с моего плеча. Затем, обращаясь ко мне: — Моложе ты не стал… Из Гонконга? — И, даже не дождавшись ответа: — С Менье ты виделся, знаю. Бумаги при тебе?

Бумаги у меня в кармане. Отдаю их ему. В то же мгновение входит часовой с пузатым конвертом, который Гарин передаёт одному из китайцев. Тот докладывает:

— Отчёт отделения в Куала-Лумпур. Обращает наше внимание на то, как трудно в настоящее время собирать средства.

— А во французском Индокитае? — спрашивает меня Гарин.

— Я привёз вам шесть тысяч долларов, собранных Жераром. Он говорит, что всё идёт хорошо.

— Отлично. Идём.

Он берёт меня под руку, забирает свою каску, и мы выходим.

— Пойдём к Бородину, это совсем близко.

Мы идём вдоль бульвара с его тротуарами, заросшими красноватой травой. Безлюдно и тихо. Солнце вонзается в белую пыль столь яркими лучами, что хочется зажмурить глаза. Гарин наскоро расспрашивает меня о путешествии, затем на ходу читает отчёт Менье, сгибая страницы, чтобы не отсвечивало. Он почти не постарел, но на каждой черточке его лица под зелёной подкладкой каски лежит отпечаток болезни: мешки под глазами до середины щёк, ещё более утончившийся нос, морщины, идущие от крыльев носа к уголкам рта, — уже не глубокие чёткие прорези, как в прежние времена, а широкие впадины, почти складки; во всех мускулах лица есть что-то лихорадочно-вялое и настолько усталое, что, когда он начинает оживляться, они напрягаются, совершенно меняя выражение его лица. Он наклонил голову вперёд, устремив взгляд в бумаги, а вокруг, как всегда в этот час, воздух дрожит в густой зелёной листве, из которой выступают пыльные пальмовые листья. Я хотел было поговорить с ним о его здоровье, но он уже закончил чтение и сказал, дотрагиваясь до подбородка листами доклада, которые он свернул в трубочку: