Змея, стр. 33

«Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, — снова застучал на своей „Оливетти“ комиссар. — Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом».

— Отказываюсь от всего, сказанного ранее, — заявил я. Потом ? меня как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.

— Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, — сказал комиссар. — Ревность.

— Бальдассерони — червяк, — сказал я, — можно ревновать к червяку? Он — лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги.

— Нет, нет и нет, — сказал комиссар. — Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история — сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося.

— Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, — сказал я. — Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, — сказал я комиссару, — скоро я вам их покажу.

Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошенные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят.

Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.

— Ревность отпадает. Тогда что же?

— Нет, — говорил я, — тут дело не в ревности.

В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву «М» фирмы «Мотта» на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. «Паэзе сера» утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту «Фьюмичино», сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты («Ксанфия» или «Турмак»?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек.

— Нужно быть пунктуальным, — говорит он, — и излагать все, как есть, по порядку.

— Аминь, — отвечаю я.

Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной «Оливетти», он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами.

— Пожалуй, уже все ясно, — сказал он. — Остается прочесть, подтвердить и расписаться.

Я расписался и ушел.

Если пришедшее на ум слово срывается и улетает, следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это — чистое совпадение? спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст в твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к пей. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть в ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь, можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.

XV. Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена

Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом — тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем — вот мое нынешнее занятие.

Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков— коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.

Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора — очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место — просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.

Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими — матрон.

Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.