Итака навсегда, стр. 24

Одиссей смотрел на меня, силясь улыбнуться и прочесть в моих глазах нечто такое, чего в них не было, потому что сердце мое, как верно заметил Телемах, стало действительно твердым, словно камень.

Одиссей все время поглядывал на мое ожерелье из лазурита, но не осмеливался спросить о нем. Он твердо знал, что в момент его отъезда такого ожерелья не было среди моих драгоценностей. Откуда же оно взялось? Нетрудно было заметить, что ожерелье беспокоило его, так как могло быть знаком моей измены, но в то же время подтверждением того, что я не верю в возвращение своего супруга, в противном случае я не выставила бы его напоказ.

Во время еды Одиссею пришлось опровергнуть свои измышления о приключениях в Египте, так же как и прочие истории, которые он рассказывал, будучи в облике нищего. Этим он поставил в затруднительное положение даже Телемаха. Из-за моего упорного нежелания признать Одиссея у сына тоже начали возникать некоторые сомнения. Уж если я с таким упорством и убежденностью не признавала мужа, мог ли он, совсем не помнящий отца, быть уверенным, что это Одиссей? Достаточно ли знать устройство дома, уметь обращаться с луком и иметь шрам на ноге, чтобы быть признанным настоящим Одиссеем? Мир велик, и в нем так много сильных мужчин, способных согнуть лук.

Бедный Телемах, какую неуверенность заронила я в его душу своим поведением! Мне так успешно удалось скрыть радость, которую я испытывала, видя Одиссея рядом с собой за столом, что обед прошел почти в полном молчании, а у Одиссея, должно быть, еще вызывала беспокойство вся возникшая в зале атмосфера, в которой смешались и его подозрения, и мой обман, и запах пролитой крови, еще не выветрившийся, несмотря на мытье и окуривание серой.

Как отвратителен этот сладковатый запах человеческой крови! Даже серный дух не перебил его, или, может, мне это только казалось? Но ведь и самовнушение действует на наши чувства. Запах крови, настоящий или воображаемый, лишил аппетита и меня, и Одиссея, и Телемаха, которые едва притронулись к обильной еде, выставленной подавальщиками на длинном столе.

Одиссей

Прежде чем отправиться спать, мы посидели перед горящим очагом за красивыми кубками с вином для меня и Телемаха и с липовым отваром для Пенелопы. Телемах показался мне обеспокоенным. Он долго приглядывался ко мне, а потом вдруг поднялся и отошел, якобы для того, чтобы повесить свой лук и меч, которые служанки положили на скамью в одном из углов большого зала. Но это был просто предлог, потому что он подозвал старую Эвриклею и стал тихо говорить с ней, явно надеясь услышать от нее слова, которые умерили бы его тревогу. А может, он решил оставить нас с Пенелопой наедине в надежде, что мы развяжем наконец узлы, мешающие ей признать меня?

Я сидел перед молчащей Пенелопой и старался найти в памяти какую-нибудь тайную примету, по которой она могла бы меня узнать. У стен Трои все говорили о своих женщинах. Это были рассказы, откровенности которых способствовали темнота биваков и одиночество. Я тоже говорил о Пенелопе, описывал ее внешность, ее тело, вспоминал цвет и длину ее волос, упругие и чувственные груди, глубокий пупок в центре нежного живота и даже более потаенные местечки, скрытые под густой порослью волос, родинку над коленом, которая всегда притягивала мой взгляд, когда обнаженная Пенелопа лежала на постели. И вот теперь я пытался вспомнить, где именно была родинка, о которой я рассказывал своим товарищам, — над правым коленом или над левым, но богиня Мнемосина отвернулась от меня.

Как я ни старался, мне не удавалось вспомнить, на какой ноге была эта родинка. Заговорив о ней с Пенелопой как о тайне, которую знал только Одиссей, я смог бы угадать правильно, но с тем же успехом и допустить ошибку, которая стала бы для меня роковой. Я уже почти было решился рискнуть, но потом отказался от этого намерения, боясь оказаться в глазах Пенелопы подлым обманщиком.

Ужасная пустота и глубокая тишина воцарились, когда мы с Пенелопой остались одни. Неужели нам нечего было сказать друг другу? Но когда Телемах вернулся и сел рядом с нами, в моей смятенной памяти забрезжила еще одна деталь, позволявшая признать во мне Одиссея.

Наше ложе я сделал сам из ствола и ветвей вросшей в стену дома старой оливы, когда после рождения Телемаха мы решили пристроить новые комнаты, в том числе и спальню для нас с Пенелопой. Я сам обрубил топором, а потом заровнял рубанком ветви большой оливы, достигавшие верхнего этажа. Таким образом, наше ложе держалось на этих ветвях, которые я обработал с помощью одного опытного столяра. Все это я рассказал Пенелопе в присутствии Телемаха: вот оно, доказательство того, что я знаю дом со всеми его секретами.

— Твой рассказ соответствует действительности, — сразу же отозвалась Пенелопа, — но это вовсе не означает, что ты — Одиссей. Мне известно, что Одиссей перед всеми похвалялся этим своим творением и наверняка рассказывал о ложе ахейским воинам во время долгой осады по ночам, которые они проводили в беседах в ожидании нового дня. Разве ты не говорил, что тоже слушал его рассказы? Мы знаем, что Одиссей разжигал большой костер и, усадив вокруг огня своих товарищей, рассказывал им об Итаке, о своей охоте на диких кабанов, о шраме, об огороде, возделываемом отцом его Лаэртом, о стадах свиней и о дубовых рощах, где так много желудей. Ну и конечно же — о своем доме, о ложе, построенном собственными руками, и о Пенелопе. Рубец же, который ты предъявил нам как опознавательный знак, можно увидеть у многих мужчин, к тому же, помнится мне, он был у Одиссея на правой ноге, хотя няня Эвриклея утверждает, что кабан пропорол его левую ногу и шрам у царя Итаки на левой ноге, как у нашего гостя. Не знаю уж, что достовернее -мои воспоминания или воспоминания очень старой няни с ослабевшей памятью.

Истина зыбка и расплывчата, как морская волна, и каждое мое воспоминание Пенелопа упорно отрицала, сразу находя доводы, ставящие мои слова под сомнение. Не знаю, верила ли она сама в то, что говорила.

— А теперь я расскажу такое, — продолжала она, — чего Одиссей, скорее всего, никогда не рассказывал своим товарищам и чего ты поэтому знать не можешь.

У каждого мужчины есть свои секреты. Вот и Одиссей, как и Ахилл, и некоторые другие воины, которые потом сражались геройски, делал все возможное, чтобы не ехать на войну. Когда вожди ахейцев, направляясь к троянским берегам, проплывали мимо Итаки, Одиссей натянул на голову шутовской колпак, запряг вместе вола и осла и стал пахать прибрежный песок и засевать его солью. Но это ему не помогло, потому что военачальник ахейцев Паламед взял из колыбели маленького Телемаха и положил его перед плугом. И Одиссей сразу же остановил животных, показав тем самым, что он в своем уме. И тогда ему тоже пришлось взять оружие и отправиться на войну вместе со всеми.

Телемах смотрел на меня испуганно и недоверчиво.

— Да, действительно был такой случай, но я хотел о нем забыть.

— Об этом здесь, на Итаке, знают все, — сказала Пенелопа, — но Одиссей, конечно же, никогда не рассказывал о нем своим товарищам, так что тебе он неизвестен. Вот потому-то ты и не вспомнил о нем, доказывая, что ты — Одиссей.

— У памяти свои пути, и настоящий Одиссей, сидящий сейчас перед тобой, не хотел вспоминать о случае, которого до сих пор стыдится. Этот позорный поступок — свидетельство того, что я хотел остаться на Итаке с Пенелопой и Телемахом вместо того, чтобы отправиться на Троянскую войну.

— Всему можно найти оправдание, — холодно молвила Пенелопа, — но мне кажется, что этот случай тебя удивил и тебе стало стыдно за царя Итаки. Настоящего Одиссея такое не удивило бы, ибо он сам был героем этой истории, и не вызвало бы чувства стыда, ибо ему известно, что я все знаю.

Получилось, что гордость и стыд обернулись против меня, и Пенелопа еще раз показала, что она хитрее хитроумного Одиссея.

Тяжелое молчание повисло после слов Пенелопы. Телемах, огорченный и разочарованный, смотрел в пол, и тут в большой зал вдруг явился глашатай Медонт и объявил о новой угрозе.