Оттепель, стр. 9

Надежде Егоровне он сказал, что прекрасно себя чувствует, хорошо, что она придумала отпраздновать, — вечер был чудесный… Теперь нужно лечь.

В последнее время он начал бояться ночи, как путешествия в далекий, загадочный край. Ему всегда делалось плохо, когда он ложился: то начиналось сердцебиение, то болела левая рука, то мутило; он не знал, как удобней лечь, и боялся повернуться, чтобы не разбудить жену.

Нехорошо дожить до такого состояния, подумал он. Страшна не смерть, а именно это… Иногда забываешь, хочется что-то сделать, а сил нет. Им овладела тоска; она шла не от мыслей — от тела, хотелось громко зевнуть или крикнуть. Надежда Егоровна уже спала, и от ее ровного дыхания Пухову было еще страшнее. На минуту ему показалось: вот и умираю. Только бы не крикнуть — Надя спит…

Он заставил себя подумать о простом, ясном: завтра нужно пойти к матери Сережи. Понятно, что ей трудно: машинистка, наверно, получает неполных шестьсот. Но у Сережи редкие способности к математике, нельзя его взять из школы. Я говорил с Надей, мы сможем немного им помогать.

Почему-то он вспомнил жену в ранней молодости. У нее были волосы как у Сережи и хохолок торчал. В солдатской шинели… Надя храбрая была. Помню, возле Ростова, когда нас окружили, она просила, чтобы ей дали винтовку. Сколько времени прошло? Ужас, до чего длинной может быть жизнь, вспоминаешь и не верится! А ведь человек остается тем же и вдруг забывает, что возраст не тот… Надя и теперь смелая. Но она очень боится за меня. А я за нее боюсь. Как она останется одна? Ведь всю жизнь вместе прожили…

Теперь дыхание жены вызывало в нем нежность, тихую и горькую. Он подумал, что хотел бы пожить еще, даже больным и бессильным. Боль в сердце полегчала, стала той обычной, нудной болью, к которой он привык. Он понял, что, должно быть, скоро уснет, и обрадовался. Мир стал сразу уютным, и, засыпая, он еще подумал: хорошо, что не сегодня!.. Жить, видно, всегда хочется. До последней минуты…

4

Лена уснула только под утро и проснулась поздно: воскресенье. Она сразу подумала: нужно сегодня обязательно ему сказать все, нельзя скрывать, это нечестно.

В кабинете Владимир Андреевич работал над портретом Журавлева. Лена хотела сразу уйти, Иван Васильевич заставил ее посмотреть на портрет.

— По-моему, похож. Только на самом деле я толще. А глаза мои, это бесспорно.

Владимир Андреевич снисходительно улыбнулся.

— У вашего мужа очень мягкие черты лица, его трудно писать. Но я старался передать внутреннее содержание…

Лена молча вышла.

Зачем он сказал про «внутреннее содержание»? С улыбочкой… Странно, что у Андрея Ивановича такой сын… Неужели на свете много людей, которые все время лгут? Как я…

Пойду сейчас в магазин, куплю Шурочке меду, она любит. Нужно обязательно выйти на воздух, голова тяжелая, ничего не соображаю. А день чудесный. После такой ночи даже не верится… Когда вернусь, художника уже не будет. Я скажу Журавлеву: «Мне необходимо тебе все рассказать…»

День был морозный, ясный. Розовое солнце, как будто нарисованное. Сугробы. Больно глядеть… Обычно такая погода радовала Лену, но сегодня все ее угнетало. Куда ни погляди — снег. А до весны далеко, ужасно далеко! Да и что со мной будет, когда придет весна?..

Поговорить с Иваном Васильевичем ей не удалось: пришел Хитров, и они объявили, что хотя поздновато, но они поедут на охоту. Журавлев, весело подсапывая, сказал Лене: «Может быть, зайца привезу…» Она в душе обрадовалась: приедет он поздно, так что разговор придется отложить до завтра. Это лучше: ведь я еще ничего не решила, не знаю, что ему сказать…

На следующий день было совещание в гороно, и Лена снова отложила разговор с мужем.

Каждое утро, просыпаясь в темноте от покашливания Ивана Васильевича, она сразу все вспоминала и думала: нужно на что-то решиться, нельзя жить в таком состоянии. Потом она шла в школу, уговаривала Мишу Лебедкина приналечь на учебу, спорила с завучем, читала ученикам Некрасова, стараясь их увлечь и сама увлекаясь звучанием печальных слов. Начиналась вторая смена. Потом то собрание родителей, то семинар по марксизму-ленинизму, то кружок самодеятельности. Проходил еще один день.

Иван Васильевич хмурился: ни в чем она не знает меры. Разве можно себя так перегружать? Утром за завтраком или поздно вечером он старался ее развлечь: Брайнин, славившийся своей рассеянностью, пришел на работу в вязаной жакетке жены и, перепуганный, говорил, что он страшно похудел — свитер на нем висит, а потом прибежала его супруга, — одним словом, все чуть не померли со смеху… Иван Васильевич громко и невесело смеялся. Лена старалась улыбнуться.

Я веду себя бесчестно, — думала она, когда шла из школы домой. Нельзя жить с человеком, которого не любишь, даже не уважаешь. Я должна была бы давно все сказать. Но он ни за что не согласится отдать Шурочку. Начнутся бесконечные истории. Страдать придется девочке. Я не имею права ломать жизнь ребенка. Что же мне делать?..

Январь был метельным; росли сугробы, и, пробираясь среди них, Лена чувствовала: навалилось это на меня, кажется, еще день — и сердце не выдержит…

Дома она шла к Шурочке. Если девочка спала или играла с отцом, Лена томилась. Как будто я и не жила здесь — все чужое. Она удивленно глядела на занавески, которые когда-то старательно набивала, на полочку с безделушками, на кресло перед лампой, на уют, созданный ею и теперь казавшийся ей враждебным.

Она пыталась доказать себе, что дело не в Коротееве: она о нем и не думает. Перестали встречаться, экая важность! Все же непрестанно она думала о нем. Вот в этом кресле он сидел и рассказывал, как в Бреслау они заняли верхний этаж дома, а внизу были немцы. Там погиб ученик консерватории лейтенант Бабушкин. Потом они говорили о музыке. Дмитрий Сергеевич вдруг встал и тихо выговорил: «Вы еще очень молоды, Елена Борисовна, вам трудно понять. Бывает на душе такой холод, и вдруг как дрогнет…»

Почему так глупо вышло? Виновата она: внесла в их дружбу что-то страшное, непоправимое. Он вовремя ее остановил. Но теперь она никогда его больше не увидит. А ее спасло бы самое малое: пусть зайдет на полчаса, пусть говорит вздор — что на дворе зима, что все романы плохие, все равно, лишь бы почувствовать его рядом… Нет, это глупо и унизительно. Так могла переживать женщина в старых романах, они ведь ничего не делали. А она советский человек, у нее есть чувство достоинства, милостыни ей не нужно. Вопрос не в Коротееве. Если они случайно встретятся — в клубе или на улице, — она приветливо улыбнется, скажет несколько слов, чтобы он не подумал, что она обижена. Но как быть с мужем?..

Лена никогда не связывала чувства к Коротееву со своей семейной жизнью, была уверена, что такой связи нет. Ведь мужа она разлюбила задолго до того, как познакомилась с Дмитрием Сергеевичем. На самом деле близость Журавлева стала для нее невыносимой после вечера в клубе, когда она поняла, что любит Коротеева. Летом она считала, что в лице Дмитрия Сергеевича имеет хорошего друга, теперь она испытывала одиночество, знала, что если уйдет от мужа, никто ее не поймет, не поддержит. Все же именно теперь, потеряв Коротеева, она настойчиво думала о разрыве с Журавлевым, говорила себе, что только объяснившись с ним, очистится от чего-то темного и бесчестного. Но, доходя до такого заключения, всякий раз она вспоминала про Шурочку и откладывала решительный разговор. Если бы можно было с кем-нибудь посоветоваться!..

Она издевалась над собой: «Женщине тридцать лет, а она не может ни на что решиться, хочет, чтобы решили за нее! Стыдно! Если бы, когда я вступала в комсомол, кто-нибудь рассказал, до чего я докачусь, я первая запротестовала бы: «Гоните такую!» И все же она мечтала кому-нибудь открыться, спросить, вправе ли она распоряжаться судьбой Шурочки.

Еще осенью, когда она поняла, что ее жизнь с Журавлевым может кончиться разрывом, она подумала: может быть, написать маме? Нет, не напишу, и если поеду, не скажу. Конечно, мама умнее меня, она лучше знает людей, но такого она никогда не поймет, только огорчится, что у нее дурная дочь.