Оттепель, стр. 39

Он снова попытался работать, облюбовал домишко на окраине, писал и виновато озирался. Смешно, от кого я, собственно говоря, прячусь? Как будто мне шестнадцать лет, прибежал на свидание с Мирой и боюсь, что мама нас накроет…

Не получился и домик. Он его замазал, поставил натюрморт — блюдо с яблоками, промучился неделю и бросил.

Неожиданно позвонил заведующий клубом: срочное дело. Володя решил: не пойду. Хватит!.. Но потом он заколебался: сколько же можно дурить? Полгода живу в каком-то угаре. Ну зачем я потел над этими погаными яблоками? Художника из меня все равно не получится, а умирать я еще не собираюсь. Очень хорошо, что Добжинский позвонил. Пора снова войти в жизнь. Да и с деньгами неважно, «Пионерский костер» давно отгорел. Помогу маме, ей, бедной, нелегко — пенсия маленькая, а она еще подкармливает мальчишек, с которыми нянчился отец… Впрочем, это хорошо — так ей легче… Одним словом, нужно пойти в клуб.

Оказалось, что Добжинский готовит выставку «Дружба народов». Володя взял в библиотеке несколько книжек. С болгарами ясно — есть даже альбом, но как одеваются албанцы?.. Впрочем, придумаю. Он прилежно работал. Все как-то стало на место. Получив аванс, он пригласил в ресторан «Волга» машинистку клуба, смешливую веснушчатую Наденьку. В общем она мне нравится, печально улыбнулся Володя. В ресторане он рассказывал ей старые анекдоты. Наденька прыскала, и Володя про себя удивлялся: ну, что тут смешного? Потом он проводил ее до дома, чинно поцеловал руку и решил: больше я с ней не буду встречаться. Хорошая девушка, пусть скорее выйдет замуж, а то еще, чего доброго, влюбится… С удовольствием он представил себе Наденьку в семейном кругу. Приятно, что мне от нее ничего не нужно. В общем мне ничего ни от кого не нужно, это факт.

По утрам он проглядывал газету, разговаривал с матерью, рисовал; вечерами сидел у себя, читал Диккенса, иногда засыпал с книгой. Жизнь ему представлялась скучной, но ровной, даже приятной. Надежда Егоровна немного успокоилась: она боялась, не болен ли Володя.

Прошла зима. Улицы снова затараторили. На Володю напала сонливость Он уютно позевывал, глядя, как солнечные пятна скользят по рыжему, крашеному полу. Когда ему сказали, что есть новый заказ — портрет Андреева, он разозлился. Над панно я просижу еще добрый месяц — и потом сразу портрет?.. Конечно, условия хорошие и никакого риска. Не могу себе простить: зачем я вздумал писать Журавлева? Никогда не нужно рассчитывать на незыблемость положения. Был Журавлев — и нет его, а я остался с дурацким портретом. Другое дело — Андреев: это твердый заказ, даже аванс предлагают. На заводе с ним носятся, статья была. Савченко мне уши прожужжал: Андреев и Андреев… Может быть, согласиться? Отдам деньги маме и съезжу на месяц в Москву. Нельзя же вечно читать Диккенса! Я уехал из Москвы, как мальчишка, которого высекли, а приеду в качестве крупного периферийного художника. Немного развлекусь. Потом — в Москве всегда перспективы. Нужно быть сумасшедшим, как Сабуров, чтобы сидеть в этой дыре и размышлять об искусстве!.. Решено — беру заказ. Жить в общем можно. Но мне хочется скорее спать, нежели жить, — это факт.

5

Володя ошибался, думая, что в судьбе Сабурова не произошло никаких перемен. Правда, Сабуровы жили в той же тесной комнатушке, еще более заставленной холстами, и основой их бюджета оставалась скромная зарплата Глаши. Но многое переменилось в жизни Сабурова.

Началось все с того, что Савченко увидел на выставке пейзаж и женский портрет, которые показались ему необычными. Он вспомнил, что как-то встретил Сабурова у Пуховых, и решил разыскать никому не известного художника. Долго он стоял в маленькой комнате перед холстами, ничего не говорил, только смутно улыбался, а потом произнес то самое слово, которое часто вырывалось у Глаши: «Удивительно!..»

Потом Савченко пришел с Андреевым; они попросили разрешения привести других, и теперь в воскресные дни комната Сабуровых наполнялась восхищенными посетителями.

Сабуров радовался гостям, охотно заводил с ними длинные разговоры, но к похвалам относился сдержанно, порой отвечал: «А мне эта вещь не нравится, начал ничего, потом напортил» или: «Видите, не удалось передать свет»… Была в этом человеке большая скромность, сочетавшаяся с верой в правильность избранного им пути. Он считал, что настоящая живопись всегда дойдет до людей и он должен не добиваться признания, а работать.

Иначе воспринимала волнение посетителей Глаша. Никогда ее не смущали ни теснота, в которой жили Сабуровы, ни другие житейские трудности, но она не могла примириться с тем, что никто не ценит, да и не знает работ ее мужа. Прежде она мечтала о чуде: вдруг придет телеграмма — Сабурова вызывают в Москву — или она развернет газету и увидит огромную статью «Рождение художника»… Хотя она не любила Володю, считала его карьеристом, все же она часто вспоминала внезапный его приход: Пухов ведь признался, что завидует Сабурову…

И для Глаши воскресные дни были торжеством справедливости. Столько лет ждала она восхищенных взглядов и того глубокого молчания, которое овладевает людьми при соприкосновении с подлинным искусством!

Сабуров подружился с Андреевым. При первой беседе выяснилось, что оба в начале сорок второго года воевали под Можайском, Андреев был артиллеристом, а Сабуров — лейтенантом в пехоте. Как это часто бывает, воспоминания военных лет их сразу сблизили. Андреев вспомнил: снег, удивительно, сколько было в ту зиму снега! В прозрачных лесах лежали убитые. А зима залезала под рубашку, к сердцу. Горели деревни, у головешек грелись раздетые женщины, дети. Злоба не давала вздохнуть. А люди все шли и шли… В конце этого разговора Сабуров сказал: «Хорошая у вас профессия — все время с людьми. А я вот сижу один и пишу. Для меня война была вылазкой — четыре года с людьми. Вместе ругались, вместе мечтали, а делились всем, даже письмами — у кого какая радость или горе…»

Андреев жил неподалеку от Сабурова, на той же улице, спускавшейся к реке, скользкой в дождь или в гололедицу, с палисадниками, с акацией, дразнящей прохожего. Когда он приходил, Глаша ставила чайник на печурку, и далеко за полночь длилась беседа.

Смеясь, Андреев говорил Сабурову: «Знаете, почему меня к вам тянет? Упрямый вы человек, любите свое дело, не уступаете. Вот это и есть настоящее. Когда я что-нибудь придумаю, бывает — смеются, говорят — ни к чему, а я если только чувствую — нашел, стою на своем»…

Андреев был коренастым, с бритой наголо головой, с острыми, пытливыми глазами. Воспитывался он в детдоме, кончил десятилетку, увлекся электротехникой, хотел учиться, но здесь началась война. Он был дважды ранен, один раз, как он говорил, с «капитальным ремонтом» — удалили осколок снаряда из брюшной полости. Участвовал в боях за Прагу, повидал Чехословакию, Венгрию, вспоминал старинные замки на холмах, виноградники, добротные крестьянские дома. Когда его демобилизовали, решил пойти в институт и неожиданно влюбился в проводницу; родилась дочка, он пошел на завод. Думал — временно, потом вернется к учебе, но увлекся работой; в свободное время сидел за книгой или в цехе над машиной, стараясь что-то изобрести.

На заводе его оценили после того, как он в нерабочее время изготовил пневматическое приспособление к станку, которое повышало производительность. Было у него и горе — умерла вторая дочка. Были и обиды — Журавлев его терпеть не мог, придумал, будто Андреев был повинен в аварии, так и написал в приказе. Теперь Андрееву стало легче — Голованов его ставил высоко, говорил: «До всего хочет сам дойти, талантливейший человек, именно такие блоху подковали…»

Сабуров как-то сказал Глаше: «Андреев чувствует живопись, никогда ему не понравится слабая вещь, я это сразу заметил. Вот Голиков хвалит решительно все, и ничего ему не нравится, просто услышал, что говорит Савченко, и повторяет… Другое дело — Андреев. Он вчера мне сказал, что ему нравится пейзаж с розовым домиком, где на первом плане песок, помнишь? Это и правда, кажется, лучший за последний год…»