Оттепель, стр. 34

Секретарь парторганизации Обухов, когда Сафонов впервые заговорил с ним о «непартийном поведении Соколовского», нахмурился: «Может, преувеличивают? Соколовский — человек запальчивый, это я знаю, но отсюда далеко до отказа работать». Сафонов, а потом и Хитров настаивали: ушел с производственного совещания, пять дней не выходил на работу, ссылается теперь на болезнь, но врача не вызвал, Сафонова обругал. Обухов злился на Сафонова и Хитрова, но говорил себе: кажется, Соколовский действительно зарвался… Он решил посоветоваться с заведующим промышленным отделом горкома Трифоновым, который, не задумываясь, ответил «Какие тут могут быть сомнения? Нельзя не одернуть…» И теперь Обухов предложил объявить Соколовскому выговор.

Евгений Владимирович что-то хотел сказать, даже встал, но тотчас снова сел и на вопрос председателя ответил, что ничего добавить не имеет. Андреев запротестовал. «Не понимаю я, за что выговор? И должен сказать, что никто на заводе этого не поймет»… Савченко вдруг заговорил о проекте. Обухов его оборвал — речь идет не о проекте, но об отказе Соколовского подчиняться дисциплине. Савченко все же сказал: «Нельзя отделить одно от другого. Евгений Владимирович отстаивал свой проект, отстаивал стойко, резко. Если завтра вернутся к его предложению, как можно будет оправдать выговор?»

Коротеев подумал: действительно, зачем выговор? Соколовский не юноша, исправить его трудно. Шпильки он стал подпускать не вчера, но у него нет ни одного взыскания…

Объявили перерыв на четверть часа. Все оживленно заговорили: Челябинск торопит с заказом; в августе, говорят, приедет Малый театр; Дурылина отправили в больницу, боятся, что у него язва; сборочный цех, кажется, снова подведет… Брайнин кому-то объяснял: «Договор с Австрией — это, так сказать, серьезный удар по политике с позиции силы…»

Соколовский дружелюбно спросил Коротеева:

— Как вы отдыхали, Дмитрий Сергеевич? А у нас весна очень поздняя, еще на прошлой неделе были сильные заморозки…

Обухов отвел Коротеева в сторону.

— Савченко внес путаницу. При чем тут проект? Я понимаю, что все это очень неприятно, но без дисциплины нельзя. Трифонов считает, что Соколовский перешел все границы… По-моему, для Евгения Владимировича простой выговор — самый благоприятный исход.

После перерыва Савченко опять попросил слово. Председатель сказал, что поступило предложение закрыть прения.

Не стоит его обижать, говорил себе Коротеев, но, увидав, что все, кроме Андреева и Савченко, голосуют за выговор, он нехотя поднял руку.

Домой он пришел расстроенный, за обедом сидел молча, ничего не ел, сказал, что разболелась голова, потом не выдержал и рассказал все Лене. Она удивленно спросила:

— Почему же ты голосовал за?

Он не ответил, продолжал рассказывать:

— Обухов мне сказал, что простой выговор — это выход из положения, он разговаривал с Трифоновым… В общем все это очень неприятно. Я понимаю, что Соколовский восстановил против себя всех, но противно, когда Сафонов выступает как блюститель партийной этики. Савченко до конца протестовал, кипел. Романтик…

— А это плохо — быть романтиком?

Никогда еще он не видел Лену такой; ее глаза, обычно туманные и ласковые, жестко глядели на него в упор, губы шевелились, как будто она что-то повторяла про себя…

— Я этого не говорил, я просто сказал, что Савченко молод, иначе на все реагирует…

— Нет, ты все-таки ответь: почему ты голосовал за?

— Не знаю…

Лена быстро вышла из комнаты. Она взяла книгу, хотела работать, заставила себя прочитать страницу, но силы ее оставили, слезы, крупные и раздельные, закапали на книгу. Она вспомнила яркое майское утро, темную лестницу, гудки машин. Как все тогда казалось простым, ясным! Что с ним? Я верю в него. Люблю — значит верю. А не понимаю… Он очень сильный, умеет скрывать свои страдания, столько пережил и вдруг теряется, начинает говорить не то, что думает, повторяет чужие слова… Нет, я просто чего-то не понимаю. Он рядом. Наверно, тоже сидит и мучается. Рядом и далеко. Ужасно, что нельзя поговорить, понять! Сижу и плачу, как девчонка. Глупо. Если он войдет, я даже не сумею объяснить, что со мной…

Из соседней комнаты раздался громкий шепот Шурочки:

— Мама! А, мама!..

— Ты что не спишь?

— Мама, у мишки ручка поломалась…

Лена пришила лапу плюшевому медвежонку; на минуту ей стало легче: ничего не изменилось — Шурочка, Митя, счастье…

Коротеев задремал, сидя в кресле. Лицо его, обычно строгое, казалось не то детским, не то старческим; разгладились складки возле рта, которые придавали ему выражение решимости и упорства. Лена поглядела на него, и слезы снова потекли из глаз. Может быть, от жалости или от любви, у которой нет слов.

2

Захар Иванович Трифонов пришел домой, как всегда, озабоченный своими мыслями. Его жена Маруся не заметила, как он вошел в комнату.

— Ты что это читаешь с таким увлечением? — спросил Трифонов.

— Чехова.

Захар Иванович удивился:

— Разве еще юбилей? Я думал, давно кончилось…

Маруся не осветила, пошла на кухню — разогреть манную кашу. Трифонов был болен хроническим нефритом и сидел на строгой диете.

Он уныло подумал: «Читает. Ей бы только убить время. Разве она может себе представить, что такое ответственность?.. Беда в том, что люди любят разбрасываться. Вроде Демина…»

С прежним первым секретарем горкома Ушаковым Трифонов сработался, хотя Ушаков порой и ругал Захара Ивановича: «Твой Журавлев самодур. Где дома? Третий год водит нас за нос…» Трифонов уверял: «Приступят во втором квартале, за это я отвечаю. Конечно, Журавлев виноват — жилстроительство он запустил. Но нужно учесть и другое — ни одного прорыва…»

Когда же Ушакова перебросили на другую работу и приехал Демин, Трифонов насторожился: «Откуда у него такая уверенность? Человек здесь без году неделя, а хочет все перетрясти…»

Первый неприятный разговор с Деминым у него вышел вскоре после приезда нового секретаря. Узнав, что Краснова из жилищно-бытовой комиссии привлекли к ответственности за то, что он вставил в список вне очереди своего шурина и еще троих, Демин сказал: «Придется проверить все списки, нет ли других злоупотреблений. Ты помнишь, сколько у них на очереди?» Трифонов, едва скрывая раздражение, ответил: «Сто шестнадцать семейных и тридцать восемь одиночек. Только списки нельзя пересматривать — передерутся. На работе отразится…» Демин удивленно поглядел на Захара Ивановича. «Ты что, рабочим не доверяешь? Так не полагается…»

Трифонов сказал жене: «Демина скоро уберут, увидишь». «А что, он не справляется?» — спросила Маруся. Захар Иванович рассердился — Маруся не понимает простых вещей. «Я здесь, кажется, одиннадцать лет, мог бы это учесть. А ему обязательно надо все перевернуть. Не тот стиль работы…»

Это было в ноябре. А теперь Трифонов все чаще и чаще стал задумываться. Кто знает, может быть, уберут меня? Понять ничего невозможно… Ушаков говорил: так и так. Если сразу не отвечал, значит, решил позвонить в Москву. А Демин намекает: «Ты заведующий отделом. Тебе доверили. Можешь такие вопросы сам решать…» А отвечать кто будет? Трифонов. Да и одернуть Демин не умеет. Естественно, что люди распустились. Сегодня Никитин прорвался ко мне, кричит: «У меня сын набрал двадцать два очка, его не приняли, а у дочки Хитрова семнадцать, и ее приняли. Я этого не оставлю…» Порядка меньше, вот что!

Трифонов не был ни жаден, ни честолюбив. Жена его обычно ходила в том же сиреневом плиссированном платье. Домработницы у них не было. Книг Захар Иванович не читал, в театре бывал очень редко и, позевывая в ложе, тихонько спрашивал жену: «Как по-твоему, скоро кончится?» Вечерами он сидел у себя и работал.

Будучи по природе скорее добродушным, он готов был пожалеть человека, которого несправедливо сняли с работы, или молодоженов, два года ожидающих комнату, но, жалея их, он в то же время сердился: почему они обращаются ко мне? Есть местком, есть жилотдел… Неустроенные судьбы людей казались ему рытвинами на хорошо проложенной дороге. Нельзя уделять столько внимания частным случаям, это идет в ущерб общественным интересам.