Оттепель, стр. 10

Мать Лены, Антонина Павловна Калашникова, председатель колхоза «Красный путь», была женщиной умной и властной. Замуж она вышла рано, за человека тихого, мечтательного, который обожал нянчиться с детьми, а по вечерам вырезывал из дерева занятных зверушек. «Это что же, порося?» — спрашивала его Антонина Павловна. Он застенчиво улыбался: «Слон. Для Леночки…» Он всегда как будто оправдывался: если мастерит игрушки, то для детей. А когда Лена и ее брат Сережа выросли, он приручил к дому ватагу ребятишек и раздавал им своих зверей. Лена держалась с ним всегда как с равным, теребила его: когда она проказничала, он шепотом говорил: «Не нужно, Леночка, я маме скажу». С ранних лет Лена привыкла считать мать главой семьи, любила ее горячо, ревниво считала, что мать предпочитает Сережу, — но, любя, побаивалась.

Лена быстро пристрастилась к чтению, училась хорошо, декламировала отцу «Демона», говорила: «Я, когда вырасту, буду книги сочинять». Брат Антонины Павловны работал в городе. Когда Лена окончила семилетку, ее отправили к дяде.

Вскоре после этого началась война. Отца Лены призвали сразу, а в сорок втором пришел черед Сережи. Антонина Павловна осталась одна. Ее выбрали председателем колхоза. Время было трудное: женщины да старики, пропала картошка, померзла, не все засеяли. Тогда-то сказались способности Антонины Павловны: хорошая хозяйка, она умела прикинуть, что выгоднее, умела приободрить людей, а когда нужно — накричать. Она завела при колхозе пасеку и задолго до того, как об этом начали писать в газетах, уговорила колхозниц выращивать ранние овощи для сбыта в город. «Красный путь» погасил задолженность банку и стал одним из лучших колхозов области. Об Антонине Павловне написали в газете. К славе она отнеслась равнодушно и, прочитав статью, сказала: «Вот уже неинтересно!.. Лучше бы они побольше писали, как там наши воюют…»

Ее ждали большие испытания. Летом сорок четвертого года возле Минска погиб Сережа. А муж, получив тяжелую контузию в голову, вернулся инвалидом: дрожала голова, из рук падала кружка. Он робко спросил: «Тоня, такого примешь?..» Она обняла его и громко заплакала.

У Антонины Павловны осталась одна радость: Лена. Дочерью она гордилась, рассказывала по многу раз каждому, что Лена окончила школу с отличием и поступила в институт. Когда Лена приезжала на каникулы, мать пекла ватрушки, звала гостей, и Лена должна была подробно рассказывать про занятия, про студентов, про театр. Лена шутила, смеялась, и все же в ней оставался смутный страх перед матерью.

Сдав все экзамены, она приехала, чтобы сказать родителям о Журавлеве, но два дня молчала, боялась, что мать разгневается; под конец сказала отцу. Антонина Павловна руками всплеснула: «Леночка, что же ты матери не говоришь? Ведь радость какая! Внуков увижу…» Решено было, что зимой Антонина Павловна приедет на две недели в город, познакомится с Журавлевым, поживет у молодых.

Журавлев Антонине Павловне не понравился. Конечно, она не сказала об этом ни слова, но Лена заметила: губы у мамы как ниточки, значит сердится… Журавлев, напротив, восхищался тещей, говорил Лене: «У твоей матери государственный ум, это бесспорно». Антонина Павловна на прощание расцеловалась с Журавлевым, но Лена подумала: мама, кажется, не одобряет мой выбор.

Действительно, Антонина Павловна не приехала, когда родилась Шурочка, и внучку увидела только два года спустя: Лена привезла ее к бабушке. В это время Лена начала охладевать к Журавлеву и однажды призналась матери: «Я себе его иначе представляла. Вообще издали все кажется привлекательнее…» Антонина Павловна на нее накричала: «Ты это из головы выкини! Я с твоим отцом всю жизнь прожила, и никогда у меня таких мыслей не было. Поуняться нужно, Лена. Работа у тебя, Шурочка. Чего тебе еще нужно?..» Лена долго себя ругала: как можно с мамой откровенничать? Она замечательная женщина, побольше таких — и мы быстро коммунизм построим. Но в чувствах она ничего не понимает, не хочет понимать. Может быть, и права — не время…

Теперь Лена вздыхала: хорошо иметь мать, которую можно посвятить в свои тайны. Есть ведь такие — у Мани, у Кудрявцевой. Я убеждена, что Соня Пухова ничего не скрывает от Надежды Егоровны. А разве я посмею написать маме, что хочу развестись с мужем? Она ответит, что воспитывала порядочную, а не кукушку. Ну, а насчет Коротеева… Да я скорее умру, чем ей признаюсь!

В один особенно тревожный вечер Лена наконец решила поговорить с Журавлевым. Она даже приготовила первую фразу: «Выслушай меня спокойно…» Иван Васильевич сидел, окруженный грудой папок. Лена не успела ничего сказать. Журавлев достал из-под кипы бумаг тетрадку и, улыбаясь, сказал:

— Ты погляди, это Шурочка кошку изобразила…

Лена выбежала: испугалась, что расплачется.

Она не могла сидеть дома, решила пойти к Вере Григорьевне. Ей она скажет все. Вера Григорьевна много пережила, она поможет Лене…

5

Редко кто приходил к Шерер. Иногда ее навещал главный конструктор Соколовский. Стеснялся, подолгу молчал. Вера Григорьевна поила его чаем с вареньем. Потом ее вызывали к больному или же Соколовский, обрывая фразу на полуслове, вставал: «Простите, что утомил…» Всякий раз после его ухода Вера Григорьевна спрашивала себя: зачем он приходит? Она считала Соколовского интересным и порядочным человеком, часто удивлялась: он думает как я… Но ее угнетала мысль, что он приходит из любопытства: все говорят, что я нелюдимка, Горохов меня называет «рак-отшельник», вот Соколовский и наблюдает. А может быть, жалеет, что всегда одна? Это глупо, я не маленькая. Или скучно ему? Не понимаю… Медсестра Барыкина и работница доктора Горохова меж собой называли Соколовского не иначе, как «женихом»: «Ведь три года он к ней ходит…» Но никогда Вере Григорьевне не приходило в голову, что Соколовский может быть ею увлечен.

Ей было сорок три года, ее волосы, прежде иссиня-черные, успели поседеть, но привлекательной казалась она не одному Соколовскому; была в ней прелесть, которую придают порой немолодой женщине годы испытаний и скрытые глубоко чувства, а слабая, еле заметная улыбка смягчала напряженное выражение лица.

Шерер считалась хорошим врачом, умела разгадать мысли пациентов, ободрить их, утешить. Когда прошлой зимой двое больных начали шуметь в больнице, что врачам вообще нельзя верить, а уж тем паче такой, как Шерер, к Вере Григорьевне пришел инженер Егоров, долго жал ей руку, повторял: «Ай-ай-ай, какое безобразие. Да вы не поддавайтесь — люди вас любят…»

В заводской больнице она работала свыше семи лет. Все ее уважали, но ни с кем она не дружила, и, помимо Соколовского, приходила к ней изредка только Лена.

Думая о жизни Веры Григорьевны, Лена объясняла ее недоверчивость тем, что она потеряла дорогого ей человека.

Конечно, до войны Вера Григорьевна не только была постоянно окружена людьми, что следует отнести за счет необычайной общительности ее покойного мужа, но и сама не избегала общества, минутами даже заражалась весельем окружающих. Однако и тогда Ястребцев удивлялся: «Как ты можешь все время молчать?» Она смущенно отвечала: «Мне самой от этого трудно. Я иногда думаю, что я урод. Вот как бывает — с четырьмя пальцами…» Смеясь, он ее обнимал. «Эх, ты, моя беспалая! Я тебя и без слов понимаю…»

Замкнутой она была с детства. Ее отец, местечковый мечтатель и балагур, до смерти просидевший над сапожной колодкой с дурацкой песней о какой-то Мусеньке, у которой бусинки, говорил про свою дочь, что «ангел ей рот сургучом запечатал». Вера страдала от своего характера, давала себе клятвы, что изменится, заведет подругу, от которой у нее не будет тайн, и когда Маруся, или Феня, или Катенька оказывались не героинями, которыми они сначала ей мнились, а обыкновенными девочками, записывала в дневник: «Кругом слишком много лжи. А может быть, мне это кажется, потому что я моральный урод?», «Виновата я, меня нужно вымести из жизни…»

Вера покинула родной городок, стала студенткой. То были годы больших перемен, когда много было душевного кипения, взлетов, много и мути. Сверстницы Веры, рано повзрослевшие, легко выходили замуж и легко разводились. Веру товарищи звали «недотрогой», смеялись над ней. А она мечтала о большой любви. Уже тогда появилась на ее лице напряженность, сухой, порой сердитый блеск глаз, горечь.